Курсив мой - Нина Берберова

- Автор: Нина Берберова
- Серия: Чужестранцы
- Жанр: биографии и мемуары, современная русская литература
- Размещение: фрагмент
- Теги: автобиографическая проза, мировой бестселлер, портрет эпохи, редакция Елены Шубиной, русская эмиграция, свидетели эпохи, Серебряный век, эмигрантская проза
- Год: 1989
Курсив мой
Экзальтации и ложной меланхолии я боялась пуще огня. Мне казалось, что ее слишком много кругом и она может-таки добраться до меня и донять меня, и тогда я погибла. А ее было много вокруг потому, что перед тем, как в двадцатых годах нашего века впервые вырвались наружу глубокие и важные внутренние тайны человека и люди объяснили сами себя, в начале века впервые бесстыдно вырвались наружу его лирические черты, и так как они были всеобщие, то они были не только дешевыми, но часто и пошлыми. Я помню мелодекламацию с рыданьем в голосе на слова Щепкиной-Куперник, я помню вариации на “Две гитары”, пропетые в нос и с полузакрытыми глазами, я помню портреты масляными красками светских дам, во весь рост, с кружевными оборками шлейфов, завивающихся вокруг ног, с лицами, выражающими меньше мысли, чем самые эти шлейфы, но зато еще большую томность. Я помню обложки журналов с усатыми мужчинами, расширенные ноздри Веры Холодной, женщин-змей и женщин-птиц, женщин-фей и женщин-львиц (прошу простить меня за эти рифмы: они в духе того времени), в которых уже мечтал превратиться кое-кто из моих сверстниц, но которые во мне возбуждали только оторопь. И, как обычно, перекидываясь в крайность то ли от инстинкта самосохранения, то ли после холодных рассуждений на эти темы с самой собой (было, конечно, и то и другое), я брала под сомнение вместе с аффектацией лиризма и самый лиризм, вместе с дурными стихами о лунной ночи и самую лунную ночь, безобидных соловьев и лебедей на озере – не только в поэзии, но и в действительности. Все эти “либестраумы” [4 - “Любовные мечты” (нем. ). ] для меня имели один и тот же привкус: привкус чего-то, что тронуто концом, что не переживет и первого удара, откуда бы он ни пришел, и помешает лично мне быть во всеоружии при первом столкновении с судьбой. Но либестраумы звучали повсюду, доставляя удивительное наслаждение нашим матерям, которые (ведь еще совсем тогда молодые) чувствовали, что это для них, о них, за них поднимается в мире флаг общедоступного лиризма. Они несомненно мечтали, что и мы вслед за ними вступим, как в разношенный башмак, во все эти романсы и нюансы, а уж наши дети окончательно благополучно устроятся среди них. Но мы отказывались пользоваться этими благами, вместо манной каши грызли сызмальства черт знает что, ломая зубы и слыша очень часто где-то шелестевший упрек: неблагодарные, огрубевшие души, нечуткие, сухие, любят поэзию без размера, музыку без мелодии, живопись без настроения. Надо сказать правду: я брала под сомнение лет с двенадцати и диалог Наташи Ростовой с Соней в окне в ту ночь, когда князь Андрей ночевал в Отрадном, и прелесть Китти, и “божественную природу” человека, открывшуюся князю Андрею на Аустерлицком поле. Мне это казалось дымовой завесой, камуфляжем над жизнью: диалог Наташи и Сони находится в самом центре их либестраума, князь Андрей на Аустерлицком поле – поэтическая доза, впрыснутая Толстым в семейный роман, а Китти с первой минуты, вместе с ее “гнездом”, была мне более далекой, чем дикари с островов Полинезии.
Ни дымовой завесы над жизнью, ни эмоциональных обертонов религии (сумрак, лампада, свечи, панихида). Глубокое отвращение к ложному уюту божественного: для меня – стосвечовая лампочка, светящая мне прямо в раскрытую книгу, где все договорено, все досказано, ясный день, черная ночь – вот что я хотела. Без двусмысленных значений, без минорных импровизаций, подернутых флером взглядов, вздохов, намеков. Страшнее пушечного огня казались мне эти фата-морганы, за которыми ведь стояла и ждала меня собственная жизнь, которую я предвидела с настоящим пушечным огнем, действительно три раза прогремевшим надо мной; собственная борьба, где никто не посмеет заменить меня в деле, где я не уступлю своего места под огнем. Жизнь все больше становилась для меня реальностью, от которой я не собиралась прятаться ни за чью спину.
Всякий дуализм для меня болезнен. Моей природе противно всякое расщепление или раздвоение. Когда Ленин говорит о материи, противопоставляя ее энергии, когда Бердяев говорит о материальном начале (реакции) и духовном (революции), когда идеалисты-философы говорят о духе и плоти, меня, как фальшивая нота, коробят эти понятия. Моей заповедью была истина, что материя и есть энергия, и вся жизнь моя была примирением в себе самой противоречий: все разнообразные и часто противоположные черты во мне теперь слиты. Я давно уже не чувствую себя состоящей из двух половинок, я физически ощущаю, как по мне проходит не разрез, но шов. Что я сама есть шов. Что этим швом, пока я жива, что-то сошлось во мне, что-то спаялось, что я-то и есть в природе один из примеров спайки, соединения, слияния, гармонизации, что я живу недаром, но есть смысл в том, что я такая, какая есть: один из феноменов синтеза в мире антитез.
Я несу, как дар судьбы, то обстоятельство, что две крови – русская, северная, и армянская, южная, – слились во мне и во многом с детства обусловили меня. Эта противоположность, как и целый ряд других противоположностей и даже противоречий, которые я видела и знала в себе, постепенно перестали быть для меня причиной конфликтов: я стала ощущать их как соединение полярностей и сознательно стала радоваться себе как “шву”.
Дед мой со стороны отца, Иван Минаевич Берберов, был потомком тех безыменных армян, которые в силу сложного исторического процесса в середине восемнадцатого века оказались на южном берегу Крыма в крайне бедственном положении. Об этом Потемкин донес Екатерине. Она решила вывести этих людей из Крыма и дала им землю на берегу Дона, при впадении его в Азовское море, в непосредственной близости от казацких станиц и города Ростова, чтобы они могли построиться и начать новую жизнь, занимаясь торговлей и ремеслами. Это, конечно, соответствовало ее крымской политике. В центре городка Нахичевани (названного так в честь Нахичевани закавказского, старого армянского города) я помню перед армянским собором (а за ним стоял собор русский, фасадом на базарную площадь) огромный бронзовый памятник Екатерине с надписью: “Екатерине Второй – благодарные армяне”. Этот памятник в 1920 году местные власти своротили и выбросили на помойку, где он долго лежал вверх тормашками, а затем его нашли и перелили не то на пушку, не то на плуг. Теперь там, по слухам, стоит Карл Маркс.
Дела армян на новом месте пошли завидно хорошо. Деда Ивана Минаевича его отец (видимо, имевший средства) послал в конце 1850-х годов учиться медицине в Париж. На дагерротипе того времени он был изображен в цилиндре, с длинными волосами, в элегантном сюртуке, плаще и с тростью. Имена Шарко и Пастера, как, впрочем, и Гамбетты, носились в воздухе до конца дней деда (он умер в начале 1917 года). Из Парижа дед вернулся врачом, женился, имел семь сыновей и одну дочь и стал известен в округе как доктор-бессребреник, образованнейший из людей своего поколения, обитателей этого – не губернского и не уездного, но какого-то особого, не похожего на другие южнорусские центры, – городка.
Из семи его сыновей мой отец, Николай Иванович, был третьим. Все мальчики были постепенно посланы в Москву учиться в Лазаревском институте восточных языков. Там они зубрили наизусть: “Ты трус, ты раб, ты армянин” и “Бежали робкие грузины”, о чем позже вспоминали не без юмора. После Лазаревского института все постепенно выходили в университет. Меня всегда восхищала в детстве та симметрия, с которой они каждые два года (так мне рассказывали) сдавали государственные экзамены и выходили в люди стройным рядом всевозможных профессий, словно на подбор: врач, адвокат, математик, журналист, банкир и т. д. И на семейной группе они стояли плечом к плечу: один в штатском, двое других в университетских мундирах, трое в курточках Лазаревского института и один – на коленях у бабушки, в кружевном воротничке, все, как нарочно, рослые, прямые, красивые, старшие – с черными бородами и огненными глазами, младшие – с серьезными лицами, большеглазые и мрачные.
Читать похожие на «Курсив мой» книги

Они такие разные. Она – студентка последнего курса технического вуза, волевая и целеустремленная, привыкшая все делать по плану. Он – лодырь и разгильдяй, с трудом окончивший колледж. Она мечтает о научной карьере, а он не ставит перед собой никаких целей. Общее у них лишь имя: она – Женя Зимина, он – Женька Карцев. И никогда бы их пути не пересеклись, если бы не молодежный любительский хор, в который привела Женю институтская подруга Люба. Девушка и сама не может объяснить странную симпатию к

«Интересно, как долго можно незамеченной просидеть на верхней галерее библиотеки? Если тебя не ищут, наверное, целую вечность, потому что кроме меня в этой самой библиотеке, по-моему, никого и не бывает, а значит, замечать некому. А если ищут?.. – Нисайем!!! О! Не так долго, как хотелось бы. Но, может, он еще мимо пройдет? Серьезно, зачем ему искать меня в библиотеке? Разве ж мне тут место? Уважаемую тэю[1] стоит искать совсем не там. А в оранжерее, например, или в ее комнатах в компании

«Железная женщина» – книга об одной из самых загадочных женщин XX века, Марии (Муре) Закревской-Бенкендорф-Будберг. Ее любили, ей доверяли и посвящали свои сочинения Максим Горький и Герберт Уэллс. Ею был увлечен британский дипломат и разведчик Роберт Брюс Локкарт. Нина Берберова была знакома с этой удивительной персоной, и ее с блеском написанный роман, полный документальных свидетельств и писем, давно стал бестселлером.

«Как только воздушники установили над нами щиты и отвод взора, Яна развеяла свои кибитки, по-прежнему походившие на носорогов. Только ноги у них были подлиннее. И едва коконы исчезли, мне стало понятно, как серьезно магистры приготовились к спасению отшельника. На чахлой травке и камнях остались лежать тюки с одеялами и одеждой, мотки различных веревок, корзины и мешки с продуктами и кухонной утварью…»

«– Окружили, – с легкой усмешкой объявил его светлость лорд Хигверд, а для меня – просто Хирд. В его напускную беспечность я не поверил. Успел заметить презрительную, злую усмешку, на миг искривившую твердые губы. И значит, старший брат был неимоверно взбешён этим наглым, подлым нападением. Ведь означало оно очень многое. Для начала – бесспорность сговора наших недругов. Ещё появление в замке предателя, причем среди тех людей, кому до сих пор мы безоговорочно доверяли. В противном случае враги

Короткая история-зарисовка. Немного реальная и немного нереальная. А я научилась переносить свои чувства к нему на других. Научилась видеть в них его синие искристые глаза, его широкую улыбку. Научилась наслаждаться его теплом, целуя чужие губы. Научилась находиться рядом с ним и быть ему самым лучшим другом.

Я, сари Лексан, возглавляю патруль стражи на границе мира, где вновь сталкиваюсь с ним – человеком, от которого некогда бежала. Смогу ли я взять чувства под контроль? Смогу ли избежать новой боли и предательства? А еще куда пропал третий патруль и что движется из-за неизведанных гор, неся с собой страх и смерть?

Я, сари Лексан, возглавляю патруль стражи на границе мира, где меня настигает страшное осознание – наш мир совсем не такой, каким казался. Кто друг, а кто враг? Что ждет нас впереди? И смогу ли я вернуться из-за грани, чтобы сказать, что люблю того, кто предал меня в прошлом?

Прыгнуть через магический костер Матери – еще полбеды. А вот как быть с архангелом, открывшим на тебя охоту, демоном, который так и норовит соблазнить, и призраком папы римского, которого ты сама же и откопала в подземельях Ватикана? Не знаешь? А придется думать быстро: Зло копит силы и уже идет по твоим стопам, Настя…