И плеск чужой воды… (страница 9)
Савинкову грозила смертная казнь. ЦК партии эсеров решил его спасти, была выделена солидная сумма денег, и тут же был подкуплен необходимый человек из охраны. Операция побега удалась, и Савинков из Севастополя попал в Румынию, а потом и в Швейцарию.
Тут следует отметить, что Савинков мучился и метался между добром и злом. Азеф не мучился и не метался: он был целиком за чертой зла. Он поклонялся только выгоде, мамоне. Презирая принципы и ценя лишь наживу, он был по существу предателем и провокатором и, заключив сделку с царской охранкой, сводил на нет всю террористическую деятельность эсеров, выдавая полиции боевиков поодиночке и пачками. Он и Савинкова сдал, только тому повезло избежать беды.
Спад и усталость
Разоблачение Азефа (это отдельная тема), гибель многих боевиков и ощущение общего проигрыша в борьбе стали причиной долгого депрессивного состояния Бориса Савинкова. В письме коллеге по террору Марии Прокофьевой он иронически задает вопрос: дописывать ли ему прежнюю картину его жизни или «выбросить всю эту мазню в печь, а самому уехать в Бразилию пасти быков, или на Северный полюс, к доктору Куку, или в лоно нашего праотца Авраама».
В 1911 году Савинков уезжает во Францию. Замыкается в кругу семьи, состоящей из второй жены Евгении Зильбер-берг (по первому браку Сомовой) и невестки жены с малолетней дочерью. Затем к ним присоединилась угасающая от туберкулеза Прокофьева. Савинков постоянно винит себя как руководителя боевой организации, что не смог должным образом организовать работу. «У меня иногда такое чувство, что я гнуснейшая бездарность. Тогда я не могу спать, не могу думать, не могу говорить», – пишет он Прокофьевой.
«Меня мучит совесть. Мучит за все несчастья и неудачи. Вся вина лежит, конечно, на мне. Не формальная только вина, гораздо хуже: я разбил корабль о подводные камни, как плохой кормчий, нерадивый и недальновидный», – делится Савинков с Прокофьевой своими горькими мыслями. Прокофьева поддерживает Савинкова, утешает и внушает новую надежду: «Завтра начнем все снова. Но сегодня нужно поставить точку».
В январе 1911 года Савинков сообщает Прокофьевой: «Я, кажется, совсем оглупел, обессилел, гожусь разве что на растопку. А кроме того, писать хочется. Знаете, я вдруг возьму и буду писать». Сказал и сделал: в этот период своего «инвалидного существования» (выражение Прокофьевой) Савинков начал работу над романом «То, чего не было».
Эмигрантская жизнь – горькая жизнь. Скрашивало ее посещение парижской квартиры Зинаиды Гиппиус и Дмитрия Мережковского. Игра в рулетку, рестораны и «веселые дома» – и все это в поиске тех ярких, неповторимых ощущений и всплесков адреналина, которые испытывал, организовывая теракты. Роль будоражащего адреналина играла для Савинкова и литература. В «Коне бледном» он выразил разочарование террориста Жоржа: «Сегодня как и завтра, и вчера как и сегодня. Тот же молочный туман, те же серые будни. Та же любовь, та же смерть. Жизнь как тесная улица: дома старые, низкие плоские крыши, фабричные трубы. Черный лес каменных труб…»
И куда деваться?
После начала Первой мировой войны Борис Савинков вступил добровольцем во французскую армию, участвовал в боевых действиях, был военным корреспондентом. Его очерки и репортажи вошли в книгу «Во Франции во время войны».
Во Франции, в Приморских Альпах, Савинков закончил роман «То, чего не было». Книга вызвала много отрицательных отзывов. Леонид Андреев считал, что Савинков «запакостил» революционера – «святого героя» и что ему противен «этот кающийся бомбист».
В 1913 году в Ницце Савинков написал продолжение повести «Конь бледный» – повесть «Утром я подхожу к окну…», где главный герой – «безработный террорист». Та же тема варьировалась и в стихах Савинкова. О них Владислав Ходасевич сказал уничтожающе: «Трагедия террориста низведена до истерики среднего неудачника». Георгий Адамович добавил: «Обмельчавший байронизм». От дальнейшей деградации Савинкова спасла революция.
1917 год
Семнадцатый год Савинков встретил с ощущением «перебитых крыльев» и что ему больше не придется летать. Но грянул 1917-й, произошла Февральская революция, и Савинков как будто вновь обрел крылья. 9 апреля он вернулся в Россию и снова появился на политической арене. В письме к Зинаиде Гиппиус он писал:
«Мне кажется, Россия на краю гибели… Партия меня бойкотирует за “патриотизм”, за Россию… Я стою на распутье и не знаю, куда идти, куда понесет течение. Писать, конечно, буду, но не сейчас. Сейчас одно – молитва за Россию. Именно молитва, ибо что я могу и что мы не можем? Абрам Гоц, Зензинов и др. утешают меня: “Все обстоит благополучно”, “все образуется”, – как, и с кем, и когда? Здесь – Ленин, там – немцы. Ленин и немцы, коммуна и Вильгельм – не значит ли это кровь?»
В июле 1917-го той же Гиппиус: «Я всей душой с Керенским… Окончить поражением войну – погибнуть. Не думаю ни о чем. Живу, т. е. работаю, как никогда не работал в жизни. Что будет – не хочу знать. Люблю Россию и потому делаю. Люблю революцию и потому делаю. По духу я стал солдатом, и ничего больше. Все, что не война, – далекое, едва ли не чужое. Тыл возмущает. Петроград издали вызывает тошноту…»
Прежде Савинков боролся, чтобы сбросить ненавистные цепи царизма, теперь появилась иная цель: сохранить новую Россию, не отдать ее в руки большевиков и иностранных интервентов, но первое явно опаснее и страшнее, чем второе. И Савинков – весь в борьбе и водовороте дел. В дневнике Корнея Чуковского есть маленький пассажик. 23 июля Корней Иванович пришел к Кропоткину. «В розовой длинной кофте – сидит на веранде усталая Александра Петровна (дочь князя Петра Кропоткина. – Ю.Б.) – силится улыбнуться и не может. – “О! я так устала… Зимний дворец… телефоны… О! в четыре часа звонила, искала Савинкова – нет нигде…”» И далее:
«– А как вам показался Савинков?
– Хулиган.
Я запротестовал. Савинков мне показался могучим, кряжистым человеком с сильной волей. Недаром он был столько лет во Франции, он истинный тип французского революционера».
Хулиган? Это глупое и неверное определение. Савинков был борцом за новую Россию. Временное правительство назначило его комиссаром 8-й армии, затем комиссаром Юго-Западного фронта. Чернов называл Савинкова главнокомандующим, но Савинков не уговаривал, а прямо призывал продолжать войну до победного конца.
Генерал Антон Деникин отмечал, что Савинков «составлял исключение» среди комиссаров, «знал законы борьбы», «более твердо, чем другие, вел борьбу с дезорганизацией армии». «Сильный, жесткий, чуждый каких бы то ни было сдерживающих начал “условной морали”; презирающий и Временное правительство, и Керенского; поддерживающий правительство, но готовый каждую минуту смести его, – он видел в Корнилове лишь орудие борьбы для достижения сильной революционной власти, в которой ему должно было принадлежать первенствующее значение» (А. Деникин. Очерки русской смуты. Февраль – сентябрь 1917).
Вот таким видели Савинкова его политические оппоненты. Уинстон Черчилль, лично знавший Бориса Савинкова, дал ему место в своей книге с выразительным заглавием «Великие современники». Савинков, писал Черчилль, сочетал в себе «мудрость государственного деятеля, качества полководца, отвагу героя и стойкость мученика». Судя по дальнейшим событиям, британский премьер несколько завысил оценку Савинкова. Может быть, именно «государственной мудрости» и не хватало Борису Викторовичу, а может быть, мудрость не смогла переломить, переиграть ситуацию в России, ибо слишком много игроков село за карточный стол, чтобы выиграть большую ставку, сорвать куш под названием «Россия».
В «Черных тетрадях» 1917 года проницательная Зинаида Гиппиус писала о трех главных фигурах 1917-го (а победителем вышел четвертый – Ленин!): Керенский, Корнилов, Савинков.
«Керенский. Человек не очень большой, очень горячий, искренний… Человек громадной, но чисто женской интуиции – интуиции мгновения. Слабость его также вполне женская. Его взметнуло вверх. И там ослепило… бессмысленные и беспорядочные прыжки. Направо-налево. Туда-сюда…»
«Корнилов. Это – солдат. Больше ничего. И есть у него только одно: Россия. Все равно какая. Какая выйдет. Какой может быть. Лишь бы была… Он верил, что Керенский любит Россию так же, как он, Корнилов…»
«Теперь третье лицо: Савинков. Умный, личник до само-божества, безмерно честолюбивый, но это уже другое, чисто мужское честолюбие. Вообще это только мужская натура, до такой степени, что в нем для политика чересчур много прямой гордости и мало интриганства…»
Октябрьскую революцию Савинков встретил враждебно, считая, что «Октябрьский переворот не более как захват власти горстью людей, возможный только благодаря слабости и неразумению Керенского». Савинков пытался освободить осажденный Зимний дворец, однако защищать Временное правительство отказался.
События менялись мгновенно, и в их итоге Савинков оказался на Дону, где вошел в состав Донского гражданского совета, сотрудничал с Добровольческой армией. Впоследствии на допросе свою позицию объяснял так: «Один бороться не мог. В эсеров не верил, потому что видел полную их растерянность, полное их безволие, отсутствие мужества. Кто же боролся? Один Корнилов. И я пошел к Корнилову».
А далее агония белых. В феврале 1918 года Савинков прибыл в Москву и организовал Союз защиты Родины и Свободы. Союз ставил целью свержение Советской власти, установление военной диктатуры, приглашение союзников, продолжение войны с Германией. Но в конце мая заговор был раскрыт. Тогда Савинков попытался организовать мятеж в Ярославле, и снова неудача. Какое-то время он находился в отряде Владимира Каппеля. А затем Директорией с военной миссией был отправлен во Францию доставать деньги на борьбу с Советами.
Краткий роман с Польшей
В биографическом словаре «Политические деятели России. 1917» (1993) сказано: «В антисоветских эмигрантских кругах Савинков играл ведущую роль, пользовался доверием и поддержкой враждебных Советской России политических деятелей Франции, Польши, Чехословакии и других стран. Во время Советско-польской войны в 1920 был председателем Русского политического комитета, участвовал в подготовке на территории Польши антисоветских отрядов под командованием Станислава Булак-Балаховича, совершавших оттуда рейды на советскую территорию. Один из таких рейдов лег в основу “панихиды по белому движению” – повести “Конь вороной” (Париж, 1923)».
В 1920 году Польша рассматривалась как передовой редут, который препятствовал распространению большевизма в Европе. Военная помощь Англии и Франции, по мнению Савинкова, давала уникальную возможность для продолжения антибольшевистской борьбы. Польский лидер Юзеф Пилсудский сделал ставку на Савинкова. В дневнике от 19 июля 1927 года Дмитрий Философов записывал:
«Спасение России от безбожников стало нашим священным долгом. Одна-единственная мысль преобразовалась в стержень нашего существования – мысль об уничтожении большевиков. Идея эта нас объединяла; через призму ее все наши мелкие разногласия и противоречия блекли и теряли значение…»
Однако в дальнейшем между Советской Россией и Польшей было заключено мирное соглашение, Русский политический комитет попал под запрет, а Савинков таким образом оказался вне закона. Польский роман закончился, так и не дав желаемого результата. В октябре 1921 года Борис Савинков был выслан из Польши.
В скитаниях по Европе
Жил в Праге, Лондоне, затем осел в Париже. Оказался в полной изоляции от русской колонии: эсеры не простили ему литературных разоблачений. И как признавался Савинков: «…я сел писать “Коня вороного”… отошел от всех дел и забился в щель». Основной сюжет – поход осенью 1920 года на Мозырь, в котором Савинков командовал 1-м полком. Савинков ярко описал кровавую бойню того времени, когда «кровь до узд конских» затопила Россию.