Первый день весны (страница 6)

Страница 6

* * *

Когда нам больше нечего стало делать в синем доме, мы вернулись на улицу. Пока были в переулке, мамочки развешали постиранное белье между крышами прямоугольных домов, и простыни и рукава махали нам, хлопая на ветру. Я сказала Донне, чтобы она дала мне покататься на своем велике, но она сказала, что не даст, поэтому я ударила ее, и она удрала домой – жаловаться. У Уильяма в кармане было несколько монет, и когда Линда ушла домой обедать, он зашел в магазин и купил мясной пирог. Мы сидели на игровой площадке, прислонившись спиной к опорам брусьев, пока он ел.

– Как думаешь, долго Стивен будет мертвым? – спросила я. Рот Уильяма был набит пирогом, поэтому он ничего не ответил. Капля скатилась по подбородку. Я чувствовала ее запах – жареный, соленый, – и в желудке засосало. Уильям жевал долго, потом откусил еще кусок и снова принялся жевать. Я пнула его по ноге, чтобы он обратил на меня внимание. –  Как думаешь, долго Стивен будет мертвым? – повторила я.

– Не пинай меня! – сказал он.

– Буду, если захочу.

Он двинул мне кулаком между глаз, и я ударилась головой о брусья. В ушах зазвенело. Я не заплакала. Никогда не плачу. Попыталась снова пнуть его, но он убрал ногу подальше.

– Он всегда будет мертвым, – заявил Уильям.

– Не-а, – возразила я.

Я знала, что это не так. Стивен и так уже мертв слишком долго, а «всегда» – это еще намного дольше. Я подумала, что он, наверное, снова станет живым к Пасхе. Пасха – хорошее время, чтобы снова становиться живым. Он уж точно не будет мертвым всегда.

– Будет, – сказал Уильям. – Будет.

– Не будет, – ответила я и зажала уши руками, чтобы больше не слышать его. Сосущее ощущение внутри росло, пока не превратилось в когтистый кулак у меня в животе. – Дай мне кусок пирога, – сказала я. Уильям помотал головой, не поднимая взгляда. Когда он набивал рот, щеки его делались совсем круглыми. – Если дашь мне кусок, разрешу засунуть руку ко мне в трусы.

Он сглотнул и вздохнул.

– Ну ладно. Но только один кусочек.

Он встал. Я задрала платье спереди, взяла его руку и сунула себе между ног. Его пальцы были теплыми и вялыми, и он стоял настолько близко, что я могла бы сосчитать веснушки у него на щеках. Горячее дыхание пахло подливой. Мы стояли так некоторое время. Его пальцы так и оставались вялыми. Я выпустила подол платья и свесила руки по бокам. Притворилась марионеткой. На самом деле было ужасно скучно.

Вытащив руку, Уильям сунул ее в карман и отдал мне остаток пирога, чтобы освободить другой карман, куда сунул вторую руку. Я быстро начала есть пирог. У него был вкус соли и жира, упругое мясо скрипело на зубах.

Я была так голодна, что забыла жевать только на той стороне, где нет гнилого зуба, и боль прострелила челюсть до самой шеи. Когда доела, мы полезли на брусья, но не смогли вскарабкаться на них так, как делали обычно, потому что ладони были жирные. Уильям сказал, что пойдет домой, а я ответила, что если он уйдет, я побегу за ним и ущипну его так, что у него навсегда останется синяк на руке. Он заплакал. Не знаю, то ли из-за того, что испугался моего щипка, то ли потому, что совал руку ко мне в трусы. Мне казалось, что плакать в любом случае не из-за чего.

Джулия

Когда я поднялась наверх, телефон перестал звонить. Я вымыла миску из-под хлопьев, оставшуюся после завтрака Молли, и снова отошла к двери. Помедлила. Мысли были полностью заняты телефонным звонком, а когда я о чем-то сильно задумываюсь, по-прежнему забываю, что могу сама отпереть дверь. Возможно, к тому времени, как мне исполнится тридцать, отучусь от этого рефлекса – ждать взрослого с ключом. Когда мне будет тридцать, я проживу вне Хэверли дольше, чем жила в нем.

Хэверли был Домом особого сорта: с заглавной буквы и с ограждением по периметру. Местом для детей, которые слишком плохие, чтобы жить у себя в доме со строчной буквы. Меня отвезли туда из тюрьмы в машине с тонированными окнами. Перед тем как покинуть камеру, я съела еду, которую охранник принес мне из столовой: сосиски с треснувшей бурой шкуркой и круглый темный пудинг, похожий на почву, оставшуюся на дне цветочного горшка. Ела быстро, хватала пальцами, проглатывая комки и чувствуя, как они падают в желудок, словно камешки. Я не знала, накормят ли меня когда-нибудь еще. Когда доела, меня посадили в машину вместе с двумя полицейскими, и мы несколько часов ехали по извилистым, ухабистым дорогам, от которых завтрак подпрыгивал и извивался внутри. Тонкая пленка жира осела на деснах, на языке, скопилась на месте отсутствующих зубов. У нее был вкус мяса, и что-то горькое, как бензин, поднималось к горлу изнутри.

– Меня немного тошнит, – сказала я.

– Дыши глубже, – посоветовала женщина-полицейский.

– Можно приоткрыть окно?

– Нет, – ответила она, потом открыла «бардачок» и протянула бумажный пакет. – Вот, держи. Можешь срыгивать сюда.

Остаток пути я пыталась заставить тошноту дойти до самого горла, потому что хотела размазать все это по заднему сиденью. Тогда мне позволили бы опустить стекло. Но меня так и не стошнило, пока машина не остановилась на подъездной дорожке у Хэверли. Женщина-полицейский подошла, чтобы открыть дверцу с моей стороны; порыв холодного воздуха ударил меня в лицо. Тогда я согнулась и блеванула ей на ботинки.

– О боже, – произнесла она.

– Я же говорила, что меня тошнит, – сказала я, вытирая губы рукой, а потом вытирая руку о сиденье.

Она вытащила меня из машины за локоть, и я увидела низкие здания, стоящие квадратом. Это было совсем не похоже на тюрьму. Я поморщилась от разочарования. Воображала-то себе колючую проволоку и решетки на окнах. Знала, что это произвело бы впечатление на Донну, когда она приедет навестить меня.

Люди, патрулировавшие коридоры Хэверли, походили не столько на родителей, сколько на смотрителей зоопарка. Каждое утро они будили меня в одно и то же время, отводили в ванную комнату, следили, как я принимаю душ; отводили меня обратно в спальню, следили, как одеваюсь; отводили в столовую, следили, как я ем; отводили в школу, следили, как я рву свою тетрадь и прячу под партой. Большинство из них были добрыми. Они называли меня «детка», «дружок» и «девочка», учили, как не переступать грань ярости: дышать, считать, перечислять то, что вижу вокруг. День за днем эти надзиратели постоянно были рядом со мной, заставляя думать, что они здесь потому, что любят меня, но по вечерам начинали посматривать на свои часы и спрашивать: «Ночная смена еще не пришла?» Что бы мы ни делали вместе, когда приходили ночные надзиратели, дневные поднимались и говорили: «Пока, детка, увидимся завтра». Именно тогда я вспоминала, что они на самом деле вовсе не любят меня. Они со мной только потому, что им платят. Тогда я швыряла игровую доску через всю комнату, рвала учебники или била других детей головой о стену. Когда я делала такие плохие вещи, надзиратели подходили и держали меня за руки и за ноги – по одному на каждую конечность – так крепко, что я не могла двигаться. Я часто делала что-нибудь плохое. Мне нравилось, когда меня держали. Нравилось обмякать в руках и слышать, как говорят: «Вот так. Успокоилась, вот умница. Хорошая девочка, Крисси. Хорошая девочка». Почти как будто я вовсе не плохая.

Хэверли был полон собственными ритмами и шумами – сиренами, воющими в коридорах, криками детей в комнатах, – но самым главным звуком был перезвон ключей, которые надзиратели носили объемистыми связками на поясах. Когда я начала новую жизнь, то всякий раз, доходя до закрытой двери, останавливалась у нее и ждала, пока надзиратель отопрет и пропустит меня. И каждый раз, осознавая, что могу сама отпереть ее, я чувствовала острое желание закричать. Люди говорили, что несправедливо было отпускать меня, когда мне исполнилось восемнадцать, говорили, что меня нужно оставить под замком навсегда. Я согласна: несправедливо. Люди, обладающие властью, сначала спрятали меня от мира, а потом выкинули в жизнь, которой я не умела жить, в мир, который не умела понимать. Я скучала по лязгу и перезвону, царившему в коридорах Хэверли, по большим металлическим замкам на дверях.

«То был мой дом, – хотела сказать я, – мой дом с маленькой буквы. Было несправедливо заставлять меня покинуть его».

* * *

Холодная погода загнала в кафе толпу рабочих, и я весь день отмеряла порции картофельных ломтиков в полиэтиленовые пакеты и пробивала чеки на кассе. В обед взяла из витрины с подогревом кусок пирога с курицей и грибами и съела в уголке кухни. Начинка была мучнистой, склеенной солоноватым серым клейстером. Я слизала крошки, застрявшие между зубцами металлической вилки, и ощутила слабое сожаление, когда они закончились.

В три часа миссис Г. вышла из кабинета и похлопала меня по плечу.

– Тебя просит к телефону какая-то женщина, – сказала она. – Некая Саша. Говорит, пробовала дозвониться тебе домой. Говорит, что она из службы опеки. Но что ей нужно, не сказала. Подойдешь?

Язык превратился в горячий кусок сырого мяса. Я посмотрела на Аруна, взглядом прося его: «Пожалуйста, скажи, что мне нельзя подойти. Скажи, что я должна мыть пол, или жарить рыбу, или присматривать за посетителями». За столиком в углу одиноко сидела пожилая женщина, обдирая кляр с жареной трески. Арун махнул рукой и сказал:

– Да, конечно, иди, Джулия.

И я проследовала за миссис Г. Я чувствовала себя ребенком, которого выгнали из класса. В кабинете она снова похлопала меня по плечу, отошла к дивану и взяла в руки свое вязание. Я думала, что миссис Г. вернется на кухню, но она взяла из миски, стоящей на кофейном столике, две конфеты в розовых обертках и села на диван.

– Не обращай на меня внимания, дорогая, – сказала она. – Тебе нужно говорить по телефону, а я пока послушаю радио.

Миссис Г. милая и очень любопытная. Она, конечно, не станет слушать радио. Будет слушать меня. Я взяла телефонную трубку кончиками пальцев.

– Алло.

– Привет, Джулия, привет. – Саша была одной из немногих людей в мире, знавших, кто я такая на самом деле. Она притворялась, будто не ненавидит меня, но у нее не получалось – я слышала это в ее голосе, под слоем оживленности. Ненависть. – Как вы? – спросила она.

– Хорошо, – ответила я.

– Отлично. Отлично. Значит, так. Мне звонили из больницы, – сказала она. Мне показалось, будто в горло вонзился рыболовный крючок, дергая за миндалины и пытаясь вывернуть меня наизнанку. – Как Молли? Осваивается с гипсом?

Молли невероятно гордилась гипсовой повязкой на руке. Перевязь она носила только в течение выходных, а в понедельник утром я с радостью сунула обе ее руки в рукава пальто. Когда она надевала пальто поверх перевязи, пустой рукав жутковато болтался. В понедельник я натянула его поверх гипса, так, что виднелся только белый краешек, но Молли поддернула рукав, чтобы все первым делом видели повязку на ее предплечье. Она вошла в школу, гордо неся загипсованную руку, точно трофей, а когда вернулась, гипс был расписан фломастерами от локтя до запястья. Молли изрядно времени потратила на то, чтобы показать мне каждый рисунок и рассказать, кто его нарисовал, а когда пришли домой, попросила тоже нарисовать что-нибудь. Но я не стала.

– У нее все хорошо, – сказала я.

– Отлично, – отозвалась Саша. – Замечательно. Что ж, я просто подумала, что неплохо бы вам прийти и повидаться со мной. Просто короткая встреча. Как насчет завтрашнего утра? Подойдет?

– Завтра?

– Утром. В десять. Годится?

– Но у Молли все хорошо.

– Почему бы нам просто не поболтать завтра?

Я не хотела болтать завтра. Хотела сказать Саше, что повторенное «просто» не делает то, о чем она говорит, менее угрожающим; хотела спросить, кто донес на меня. Скорее всего, щурящийся врач, который посчитал, будто я намеренно причинила Молли вред. Миссис Г. начала подпевать музыке, игравшей по радио, а часы на стене подсказывали мне, что пора идти забирать Молли из школы. Казалось, горло сжалось, превратившись в тонкую резиновую трубочку.

– Завтра. Отлично. До свидания, – сказала я и повесила трубку.

Глотать было больно. Дышать больно. Я пыталась избавиться от помехи, возникшей где-то между ключиц, но она оставалась на месте.