Первый день весны (страница 8)
Энн вернулась к столу и собралась уже заговорить с мамой – тихо, чтобы я не услышала, – когда дальше по коридору открылась дверь, и мы услышали плач. Это был приглушенный плач со всхлипами, как будто кто-то прижимал ко рту носовой платок, и почти сразу же по коридору прошла женщина, прижимающая носовой платок ко рту. Я подумала, что это она, должно быть, плакала. Платок раньше был белым, но теперь сделался серым и слишком мокрым, чтобы вместить еще больше слез, однако женщина продолжала проливать их. Когда она дошла до конца коридора и увидела в приемной маму и меня, то перестала плакать и покачнулась. Потом сложила платок пополам и высморкалась в него, сложила еще раз и вытерла под глазами. Моргнула много раз подряд.
Она была красивой. Лицо ее было в пятнах оттого, что она плакала, макияж вокруг глаз размазался, но она все равно была красивой. Желтые волосы и пудра на щеках. Я посмотрела на ее ноги, затянутые в чулки того же цвета, что и кожа, отчего эти ноги были гладкими, как у куклы. Мамины ноги покрыты царапинами и шелухой, как и мои. Мама уродливая, как и я. А эта женщина не была уродливой. Она была как ангел.
Когда она сумела перестать плакать, то подошла к столу и сказала Энн:
– Ничего не получилось. Они разрешили матери оставить его. После всего этого… Это неправильно. Так нельзя поступать с людьми.
Энн наморщила лоб и начала говорить:
– О, мне так…
Но моя мама перебила ее.
– Вы хотите взять приемного ребенка? – спросила она.
Красивая женщина скованно кивнула, беря из коробки на столе у Энн чистые бумажные салфетки. Мама быстро подошла ко мне и дернула меня за локоть с такой силой, что я вся облилась водянистым апельсиновым соком. Затем толкнула меня вперед, по направлению к красивой женщине, и сказала:
– Это Крисси. Она моя. Но ее нужно удочерить. Можете забрать себе.
Энн сказала «но», «подождите» и «нет», а красивая женщина сказала «но», «я» и «о». Мама положила руку мне на спину и сразу же отдернула, как будто коснулась чего-то очень горячего, или очень острого, или очень ужасного. Как будто она положила руку на кого-то, сделанного из разбитого стекла. А потом вышла. В приемной было тихо. Я слышала в голове голос мамы, произносящий: «Она моя». Никогда раньше не говорила такого обо мне.
Я посмотрела на свое церковное платье, мокрое от сока и обтрепанное по краю. Гадала, купит ли мне эта красивая женщина новое красивое платье, когда заберет меня к себе домой. Мишель была всего лишь толстым младенцем, когда ее мамочка приняла ее от тех жестоких людей в Лондоне, но все равно получила платьица, игрушки и красивые туфельки с мягкой подошвой. Я надеялась, что эта красивая женщина так же отнесется ко мне.
– Я бы хотела новое платье, – сказала я на тот случай, если она постесняется предложить. – Можно купить его по пути к вам домой.
Она облизнула нижнюю губу, словно ящерица, потом повернулась и прислонилась к столу, чтобы поговорить с Энн. Я слышала «пойти за ней», и «явно что-то не так», и «боюсь, ничего не поделаешь», и «хотела маленького ребенка», и «слишком большая, да, слишком большая». К тому времени как женщина снова обернулась, я уже опять сидела в кресле. Она подошла ко мне, остановилась, несколько раз моргнула, облизала губы и произнесла:
– Я… – Потом глупо хихикнула, еще глупее махнула рукой и выскочила за дверь в вихре пудры и желтых волос.
Энн надела пальто, взяла свою сумку и принялась болтать – как болтают взрослые, когда думают, что могут удержать тебя от плача, забивая тебе уши бессмысленным шумом. Я хотела сказать ей, что не нужно этого делать, потому что я никогда не плакала, но у меня возникло забавное булькающее ощущение в глубине носа и в горле, отчего трудно стало говорить. Я подумала, что, наверное, простудилась. Энн пыталась взять меня за руку, но я сунула обе руки в карманы с такой силой, что прорвала подкладку. Тащилась за Энн вдоль по улице, шаркая носками церковных туфель по асфальту. Шел дождь, и люди шагали по улице, сгибаясь пополам. Энн постоянно останавливалась и поторапливала меня, но это лишь заставляло меня идти еще медленнее. Позади ковыляла какая-то старуха, и когда Энн в четвертый раз остановилась и поторопила меня, она сказала:
– Ты же не хочешь отстать от мамочки? Тогда не глупи и не тяни время.
Я показала ей язык.
– Это невежливо, юная леди, – заметила она.
– Я не вежливая, – ответила я. – И не леди.
– Ха. Что ж, это верно, ты не леди.
Когда мы отошли от города, мне пришлось идти впереди и показывать дорогу по улицам, потому что Энн не знала, где я живу. С ее стороны вообще было глупо приходить сюда и тащиться в полушаге позади меня с ее дурацкими кривыми зубами. Мы прошли мимо переулка; Энн посмотрела на тот синий дом, и я поняла, о чем она думает.
– Знаете, а я была там, когда он умер, – сказала я.
Ее брови полезли прямо под дурацкую челку.
– «Когда он умер»? – переспросила она.
– Ну, я была там, когда его нашли, а это почти так же круто, – поправилась я. – Я видела, как мужчина нашел его в доме и отнес вниз, к мамочке. Он был весь в крови. Она текла изо рта, ушей, отовсюду. Его мамочка плакала вот так. – Я завыла и запыхтела, как умирающая лиса, чтобы показать, как плакала мамочка Стивена.
Лицо Энн слегка посерело.
– Должно быть, тебе очень страшно думать о том, что случилось с тем мальчиком, – сказала она дурацким сладким тоном. – Это ужасно, что такое могло случиться с маленьким ребенком… Но ты ведь знаешь, что тебе ничего не грозит, верно? Полиция поймает того, кто убил его, и тот человек больше не сможет сделать ничего плохого никому из детей.
Внутри меня закипели лимонадные пузырьки.
– Сможет, – возразила я.
– Что? – спросила она.
– Сможет сделать плохое другим детям. Тот, кто убил Стивена. Сможет сделать что-нибудь плохое.
– Нет, не сможет. – Энн пыталась похлопать меня по плечу, но я отскочила, поэтому она похлопала то место, где меня не было. – Никто из детей больше не пострадает. Обещаю.
Люди всегда обещали разные вещи, как будто «обещаю» не было просто глупым словом.
– Вы не можете этого обещать. Вы не можете это прекратить. И никто не может.
Энн ослабила ворот своего дурацкого пальто вокруг своей дурацкой шеи. Капельки пота выступили у нее на носу, хотя было холодно.
– Что ж, – произнесла она. – Я думаю, полиция станет беречь всех детей. Это очень важно. Важно, что тебе ничего не грозит.
– Я и не говорила, что мне что-то грозит.
Хотела сказать, что с тех пор, как убила Стивена, я чувствовала себя в безопасности намного больше, чем когда-либо прежде, потому что стала той, кого нужно остерегаться, а быть той, кого остерегаются другие, – самое безопасное. Я решила, что она не тот человек, кому следует говорить подобное. Слишком глупая.
Когда мы подошли к моему дому, Энн ступила на дорожку следом за мной. Я повернулась и стояла на месте, преграждая путь к двери.
– Просто хочу зайти и поговорить с твоей мамочкой, Кристина, – сказала она.
– Нет, – ответила я.
– Тебе не о чем волноваться, – заверила Энн и попыталась пройти мимо меня. – Просто хочу сказать твоей маме несколько слов. Чтобы убедиться, что с вами обеими всё в порядке.
– С нами обеими всё в порядке. Но вы не можете поговорить с ней. Она занята. Она работает.
– Дома?
– Да?
– И какую работу делает твоя мамочка?
Верхнее окно было приоткрыто, и из него доносился мамин плач. Энн подняла взгляд на окно, потом посмотрела вниз, на меня, потом снова вверх, на окно.
– Она художница, – сказала я. Мама громко протяжно рыдала. – Иногда картины получаются не так, как ей хотелось бы, – объяснила я.
Я думала, после этого Энн оставит меня в покое, но она шагнула вперед и прижала свой дурацкий палец к кнопке звонка. Ей пришлось нажимать три раза, прежде чем мама подошла к двери, одетая в халат, слишком сильно открывавший ноги. Я не хотела больше слушать тупые речи Энн или дурацкий мамин плач, поэтому протиснулась мимо них, поднялась по лестнице, пересекла площадку и вошла в свою комнату. Там по-прежнему пахло мочой и духами. Я стащила с кровати простыню и запихнула в шкаф. Матрас под ней был такой же грязный и вонючий, но я застелила его одеялом и притворилась, будто он чистый. Через несколько минут услышала, как закрылась входная дверь, услышала, как мама поднимается по лестнице и уходит к себе в комнату. Она больше не плакала. Мы обе сидели в своих комнатах и прислушивались к тому, как мы прислушиваемся друг к другу.
Когда я поняла, что мама не зайдет повидать меня, даже не собирается накричать на меня, я подошла к окну и стала смотреть, как снаружи хлещет дождь. Только миновало обеденное время, но я не могла зайти ни к кому, потому что все были в школе. Мамин флакон с духами все еще стоял на подоконнике в моей комнате, и я вытащила пробку, открыла окно и вылила все духи на улицу, под дождь. Когда флакон опустел, бросила его на землю. Я хотела, чтобы он разбился на миллион сверкающих осколков, которые порезали бы мамины ноги в следующий раз, когда она выйдет из дома босиком, но он ударился о дорожку с глухим стуком и отскочил в траву.
Меня начал терзать голод, но в кухонных шкафах не было ничего, кроме сахара и моли. Я открывала и закрывала их, думая о молочных бутылках, стоящих в ящике перед школой. Сегодня холодно, сегодня пятница, и это значит, что молоко свежее, а на обед в школе давали рыбу с жареной картошкой. Моя любимая еда. Я с силой пнула металлическое основание плиты, и из-за нее вывалился пакет «Ангельского лакомства»[3]. Порошок превращался в густое тесто у меня на языке. Мама наверху снова начала плакать, издавая мяукающие звуки, словно котенок. Я пыталась не слушать, но плач застревал у меня в голове, обвивал изнутри, словно плющ, карабкающийся по прутьям ограды.
Поднимаясь обратно наверх, я смотрела под ноги, на корку грязи, сажи и волос, покрывающую пол, но перед маминой комнатой невольно подняла взгляд. Дверь была открыта. Она была закрыта, когда я спускалась на кухню, и это значило, что мама услышала, как я спускаюсь, подошла к двери, открыла ее и отошла обратно. Она сидела на своей кровати, прислонясь лбом к изголовью, и стонала. Я посмотрела, прилагаются ли к этому звуку слезы, но их не было. Щеки были сухими. Она выдавливала из себя этот стон длинной лентой, и каждые несколько секунд скашивала глаза в сторону, чтобы убедиться, что я смотрю.
– Почему ты плачешь? – спросила я. – Это потому, что я пришла обратно?
Она не ответила, и я прикрыла дверь, потому что было похоже, что я только сделала хуже, а не лучше. Раздался визг, потом звук чего-то твердого и тяжелого, брошенного о стену.
– Ты не понимаешь! – завизжала мама. – Тебе вообще плевать! Тебе вообще на все плевать, Крисси!
Вскоре после этого она перестала плакать – наверное, потому, что я не видела ее, и она поняла, что я не приду и не скажу, что мне не плевать. Если она не добилась от меня ничего своим плачем, значит, вообще ничего не могла им добиться, кроме рези в глазах и в горле. Я заставила мышцы живота сжаться, согнулась и выблевала «Ангельское лакомство» на пол. Оно закапало вниз сквозь щели между половицами. Пусть мама сама прибирает. Я вытерла рот тыльной стороной кисти, переступила через лужицу кремового цвета и ушла в свою комнату. Закрыла за собой дверь. Упала на кровать плашмя. Сказала себе, что на следующее утро сделаю кому-нибудь плохо, кому угодно, стольким людям, скольким захочу. Сунула в рот угол подушки и закричала.