Становясь Лейдой (страница 10)
Я киваю, тяну шею к столу и принюхиваюсь. Еда пахнет так вкусно, что у меня текут слюнки. Я запрыгиваю с ногами на стул и сажусь, подтянув колени к груди. Моя ночная рубашка – как белый мех. Я шевелю усами. Папа смеется, запрокинув голову, и разбивает яйцо в сковородку. Я хватаю кусок колбасы и грызу на кроличий манер, быстрыми мелкими укусами. Мама ставит передо мной тарелку и шлепает меня по руке.
– Jeg er sulten[29], мама!
– Не таскай со стола, Лейда. Подожди, когда мы все сядем за стол. Ты же не умираешь от голода.
– Мае, пусть она ест… Ей надо расти большой и сильной, да, мой крольчонок?
Я киваю и хватаю еще один кусок колбасы. Я маловата для своих почти восьми лет. Вдвое меньше, чем мне положено быть, так говорит папа, когда думает, что я сплю. Он сравнивает меня с другими детьми, которых видит в городе: у этих детишек румяные щеки и круглые животы, они ходят в школу, учат азбуку и играют с другими девчонками и мальчишками.
– Они все прямо пышут здоровьем, Маева, – говорит он. – Так быстро растут.
Он не добавляет: в отличие от нашей Лейды. Но я все равно это слышу. Я знаю, что он говорит не со зла. Он просто пытается убедить маму, что меня надо показать доктору. Может быть, даже отдать меня в школу. Но у него ничего не выходит. Она вечно отмахивается от него, как от назойливой мухи.
– Лейда нормально растет, Питер, – говорит она.
Я не знаю, правда это или нет. Я ношу ту же самую одежду уже три года. Три года – это, наверное очень много – а если в секундах, так и вовсе не сосчитать, – когда ты не растешь.
– Сядь нормально, – говорит мне мама. – Убери ноги со стула.
Обиженно надув губы, я поправляю ночную рубашку. Игра испорчена. Мама тянется, чтобы взять кружку, и вдруг замирает. Я смотрю на нее и пытаюсь понять, чем еще я провинилась, но мама не злится. Она потрясенно глядит на мой стул. Я опускаю глаза и сама цепенею.
У меня на руках и ногах – вся вчерашняя ночь. Боже, как я могла забыть?! Я пытаюсь прикрыть стопы руками, но так грязь видна еще больше. Мама Мария и сын Иисус. Чертов мерзавец. Мама по-прежнему смотрит на мои ноги. Я гляжу в свою тарелку и, затаив дыхание, жду, что сейчас мама будет ругаться.
Папа ничего не замечает. Он насвистывает, стоя у очага, а мама сердито глядит на меня.
– Ну что, мой маленький kanin готов ехать в город?
Я что-то мямлю в ответ и сжимаюсь в комок.
– Мне кажется, Лейде лучше остаться дома, Питер… Она какая-то бледная.
– Да? Дай-ка мне посмотреть. Лей-ли… ты не заболела?
– Я…
– Вроде бы с ней все в порядке, Мае. И свежий воздух пойдет ей на пользу, да, Лей-ли?
– Да, папа.
– Нет, Питер… У нее круги под глазами. Ты что, всю ночь не спала?
Мне хочется крикнуть: Ты тоже всю ночь не спала! Но я молчу. Просто качаю головой: нет. Папа бросает готовить и подходит ко мне. Садится за стол, сажает меня к себе на колени.
– Дурные сны? Ох, Лей-ли, надо было меня разбудить. Ты же знаешь, что папа прогонит любое чудовище. Дай-ка я на тебя посмотрю. Ты и вправду чуток бледновата. Может быть, мама права и тебе надо остаться дома.
– Нет, папа, vær så snill… Я хочу поехать с тобой!
– В церковь можно пойти и на следующей неделе, – говорит мама. – Боги… Бог подождет. К тому же у нас много дел. Пора собирать урожай…
– Вроде бы ты говорила, Мае, что она нездорова. Она останется дома не для того, чтобы ты нагружала ее работой, – очень тихо произносит папа.
Мама поджимает губы.
Папа тоже поджимает губы. Снимает меня с колен. Я сажусь на пол и обнимаю ножку деревянного стула. Я не хочу, чтобы мне было велено выйти наружу; не хочу, чтобы они тут секретничали без меня. Я не знаю, как объяснить все, что было вчерашней ночью: что мама делала там, в лесу, и почему я отовсюду исчезла, а потом проснулась в дровяном коробе. Мне очень хочется поехать в церковь, просто чтобы не оставаться наедине с мамой – и не отвечать на ее вопросы – и чтобы не думать о произошедшем на крыльце.
Я смотрю на папу, который смотрит на маму, которая смотрит на нас обоих. Папин взгляд напряжен, словно он высматривает корабль далеко в море. Я гадаю, откуда подует ветер.
Мама снимает с огня сковородку. От запаха скворчащей жареной колбасы у меня снова урчит в животе. Придется есть побыстрее, чтобы не опоздать на утреннюю службу. Я царапаю ножку стула ногтем, считаю в уме каждую тонкую черточку.
На двадцать третьей царапинке папа мне говорит:
– Иди одеваться, Лейда. Мы выезжаем сразу же после завтрака.
Мама рассеянно скребет себя по руке: в последнее время у нее постоянно чешутся руки. Прокравшись на цыпочках мимо нее, я бегу к лестнице. Папа сидит за столом и по-прежнему смотрит на маму.
* * *
Однажды так уже было: папа все-таки уговорил маму поехать в церковь. Мне тогда было пять лет. Я помню, как прижималась ухом к стене и прислушивалась к их шепоту в темноте.
– Нам надо поехать, Мае. Лейде будет полезно познакомиться с другими детьми, послушать сказки об Иисусе.
– Вот именно что сказки.
– Ох, Маева, а что в этом плохого? К тому же пусть люди увидят, что мы обычная набожная семья, что мы ходим в церковь по воскресеньям и чтим Господа Бога, что у нас все как у всех.
– Мы не набожная семья – и не обычная семья, – как бы тебе ни хотелось убедить всех в обратном. Я боюсь за нее. Ты сам знаешь, что это за люди, Питер. Вспомни, что произошло на крещении. Вспомни, что произошло после… – Ее голос дрожал. – Я делаю именно то, о чем ты просил. Я пытаюсь защитить нашу дочь.
– Мы идем в церковь, и не спорь со мной, Мае. Или ты хочешь, чтобы я остался вообще без работы? Хочешь всю зиму есть только яйца?
– Нет.
– Как еще мне убедить капитанов, что я хороший работник и добрый христианин, что слухи о Лейде беспочвенны?
– Но они не беспочвенны, разве нет? Как долго еще нам удастся скрываться?
Эти слова – Господь Бог, слухи, скрываться – расползались по полу, забирались под теплое одеяло, проникали под кожу. Вертелись у меня в голове, мешали уснуть. Я не знала, что такое церковь и кто такой Бог, но знала, что мне надо с ним познакомиться. Я даже не знала, что мы скрывались, но если и вправду скрывались, то наверняка только из-за меня.
Я хотела быть такой же, как все. Хотела общаться с другими детьми. Я знала о них лишь из папиных рассказов: о маленьких девочках и маленьких мальчиках, стоящих на пристани и машущих вслед уходившим в море кораблям. Папа сказал, что они точно такие же, как я, и когда я спросила: «У них тоже синие руки и ноги?» – он закрыл глаза и взял мои руки в ладони. Я ждала, что он ответит, и мое сердце бешено колотилось в груди при одной только мысли, что у других девочек тоже такие же синие руки, как у меня. Мне почему-то казалось, что этот незнакомый мне Бог – который, как говорил папа, создал все на свете, включая меня, – не мог ошибиться, не мог оставить меня одну в целом мире. Где-то есть и другие, такие как я; просто мне нужно как следует постараться, чтобы их найти.
Мой мир опрокинулся набок, словно моя голова наполовину погрузилась в море, один глаз под водой, другой над водой: весь остальной мир – какой он и есть на самом деле – как бы скрыт, но всегда где-то рядом и ждет, когда его увидят. Я затаила дыхание, закрыла один глаз. Потом поменяла глаза и опять поменяла – левый-правый, левый-правый, – наблюдая, как папина голова сдвигалась то в одну сторону, то в другую. Он как будто качался туда-сюда, все быстрее и быстрее, как застигнутая бурей лодка. Потом я зажмурила оба глаза. Пожалуйста, Боженька, ну пожалуйста.
Когда папа наконец открыл глаза, они были влажными. Синерукие дети ушли в глубину вместе со всеми другими вещами, о которых мы не говорили. Я видела, как эти синие девочки опускаются все глубже и глубже – у меня в животе, – пока не осталась лишь легкая рябь, крошечная отрыжка. Может быть, он не так уж и важен, тот, другой мир. Может быть, он и вовсе ненастоящий. Мне не нужны те синерукие девочки, пока у меня есть мой папа. Он улыбнулся и взъерошил мне волосы. Я прижалась к его груди, а мама громко хлопнула в ладоши. Пора спать, сказала она.
Не знаю, как ему удалось ее уговорить, но он все-таки уговорил.
Я была так взволнована, что мне все-таки разрешили поехать в церковь. Вся неделя была подготовкой к тому воскресенью, всю неделю мне не сиделось на месте. Пытаясь ускорить ход времени, я носилась из комнаты в комнату как угорелая, непрестанно тормошила маму, засыпала ее вопросами: Что я надену? Что такое молитва? Зачем люди молятся? Что будет, если совсем не молиться? Слышит ли Бог наши мысли? Какими будут другие дети? Я им понравлюсь? Бог тоже будет там, в церкви? Как ты думаешь, мама, я понравлюсь Богу? Поход в церковь означал, что мама сошьет мне новое платье. Он означал, что я встречусь с другими девочками и что целый день можно будет не заниматься никакими домашними делами. Он означал, что мы сядем в повозку и поедем в деревню, и, может быть, я увижу большие корабли, на которых работает папа. Мне нравилось, когда папа был рядом, и если мы поедем в церковь, то проведем вместе весь день.
Мама все-таки остановилась, когда я вышла следом за ней во двор и дернула ее за рукав, и она пролила воду из ведра, которое держала в руке. Мой вопрос о Боге повис в воздухе. Я зарылась босыми ногами в траву и убрала руки за спину, как будто собралась просить прощения. Она взяла меня за руки. Я подумала, что она их сожмет крепко-крепко, до боли. Чтобы я замолчала. Но нет. Она подняла мои руки и прижала их к своим мягким щекам. Она стояла спиной к солнцу, и ее медные волосы сверкали, переливаясь на свету. Мама была точно engel[30], о которых рассказывал папа: ангел, сотканный из золотого сияния. Она улыбнулась мне нежной и доброй улыбкой, но ее глаза были печальны.
– Ох, Лей-ли. Конечно, ты понравишься Богу.
А утром в воскресенье она сделала мне неожиданный подарок: тонкие кремовые перчатки с широкими пальцами, которые облегали мои перепонки, словно новая кожа. Я скакала на месте и размахивала руками, и мои руки порхали, как бабочки.
Мама рассмеялась и ушла в спальню. Папа помог мне застегнуть мое светлое платье, которое мама сшила на этой неделе. У нее не было новой ткани, она разрезала старое лоскутное одеяло, которое уже расползалось на части. Зато по подолу передника шла плетеная лента, рукава и воротник были украшены рюшами из присборенного кружева, и сам передник был пышным и длинным. Кружево мама срезала со старого покрывала, но на моем новом переднике оно смотрелось в сто раз красивее. В нем я превратилась в цветок и кружилась на месте, пока папа не велел мне прекратить, потому что на танцы нет времени.
Папе пришлось повозиться с мелкими пуговками у меня на спине, слишком крошечными для его толстых пальцев. Мне пришлось притвориться деревом, чтобы стоять неподвижно. Я вертела в руках свою куколку, папа ворчал, чтобы я перестала ерзать, и мы оба гадали, где мама.
Я спросила у папы:
– Почему мама не хочет ехать?
Мне было грустно, что ей не хочется ехать с нами; мне было обидно, что она даже не посмотрела, как мне идет новый наряд – настоящий наряд взрослой барышни, – не говоря уже о том, чтобы помочь застегнуть пуговки, которые она сама же и пришивала.
Папа застегнул последнюю пуговку и легонько похлопал меня по спине:
– Пора, Лей-ли.
Он усадил мою куколку на кровать, так и не ответив на мой вопрос. Следом за папой я вышла во двор, где уже стояла повозка с запряженной в нее лошадью. Папа вздохнул и принялся барабанить пальцами по деревянному бортику.
– Папа, мы не опоздаем?
Он покачал головой, подхватил меня на руки и усадил на повозку. Затем поклонился. Как будто я важная дама, а он – мой возница.
– Куда едем, барышня? – спросил он, приподняв шляпу.
Я хихикнула:
– В церковь, пожалуйста.
И тут на крыльцо вышла мама.