Радуга тяготения (страница 33)
Чувствовал ли он уже тогда, как она начинает отступать… призвал ли из-за Стены хозяина, чтобы как-то удержать? Она уходит вглубь от его пробужденья, его светский глаз – как свет на кромке вечера, когда в опасные, ну, может, десять минут не помогает ничего: надень очки и зажги лампы, сядь у западного окна – и все равно ускользает, свет утекает от тебя и вдруг на сей раз навсегда… в такое время дня хорошо учиться капитуляции, учиться убывать, как свет – или иная музыка. Сия капитуляция – его единственный дар. После он ничего не помнит. Иногда – редко – случаются дразнящие… нет, не слова, но ореолы смысла вокруг слов, очевидно, произнесенных его устами, и они задерживаются – если задерживаются – лишь на миг, как сны, их нельзя ни удержать, ни проявить, и вот уж они пропадают. С приезда в «Белое явление» он побывал под ЭЭГ Ролло Грошнота бессчетные разы, и там все как у нормального взрослого, только, может, раз-другой заблудший всплеск в 50 милливольт от височной доли, то от левой, то от правой, схемы не нарисуешь – все эти годы среди различных наблюдателей прямо дебаты шли, точно о каналах на Марсе: Аарон Шелкстер клянется, что видел очертания медленных дельта-волн из левой лобной доли и подозревает опухоль, прошлым летом Эдвин Паток отметил «чередование всплесков-волн, свойственных подавленной малой эпилепсии, – что любопытно, они гораздо медленнее обычных трех в секунду», – хотя, надо сказать, Паток всю ночь перед этим провел в Лондоне, кутил с Алленом Фонарером и его компанией игроков. А не прошло и недели, как «жужелицы» дали Фонареру шанс: отыскать Эвентира с другой стороны и убедиться, что все разговоры о нем – правда, что Эвентир – рубеж между мирами, экстрасенс. Фонарер предлагал делать ставки 5 к 2. Только пока молчит: на гибких ацетатно/металлических дисках с перепечатанными стенограммами нет такого, чего не могла сообщить любая из десятка других душ…
В свое время понаехали аж из института в Бристоле – пялиться на уродцев из Отдела Пси, замерять их и систематически в них сомневаться. Вот Роналд Вишнекокс, видный психометрист, зрачки слегка трепещут, руки в неизменном дюйме обрамляют обернутую грубой бумагой коробку, в которой надежно запрятаны некие сувениры начала Войны, темно-свекольный галстук, сломанная авторучка «Шеффер», потускневшее пенсне из белого золота, все – полковника авиации «Убивца» Сен-Власа, расквартированного далеко к северу от Лондона… и вот Вишнекокс, нормальный с виду парнишка, разве что, может, чуть полноват, принимается с этим своим жужжащим, как токарный станок, центральным выговором излагать подробное личное резюме полковника авиации, про полковничьи тревоги насчет выпадения волос, про его любовь к мультикам с Утенком Доналдом, про инцидент при налете на Любек, свидетелями коему были только он и его ведомый, ныне покойный, и они договорились в рапорте об этом не упоминать – нарушения безопасности-то не было; впоследствии сам Сен-Влас фактически все подтвердил, улыбаясь несколько огорошенно – дескать, вот ведь подшутили-то надо мной, а теперь скажите, как вам это удалось? И впрямь, как Вишнекоксу это удается? Как удается им всем? Как Маргарет Четвертон за много миль вызывает на дисках и проволочных магнитофонах голоса, ничего сама не говоря и физически не касаясь техники? И что за говоруны теперь собираются? Откуда возникают эти пятизначные числа, которые преподобный д-р Флёр де ла Нюи, капеллан и штатный автоматист, записывает уже далеко не первую неделю, – их, как ни тягостно это подозревать, никто в Лондоне расшифровать не способен? Что означают недавние сны Эдвина Патока о полетах – особенно если сопоставить по времени со снами Норы Додсон-Груз о паденьях? Что вокруг них всех сгущается такое, о чем каждый по-своему, по-уродски способен свидетельствовать – только не на языке, даже не на конторском лингва франка? Турбулентности эфира, сомнения навеяло ветрами кармы. Души по ту сторону рубежа, кого мы зовем мертвецами, все больше психуют и ускользают. Даже хозяин Кэрролла Эвентира, привычно невозмутимый и саркастичный Петер Сакса – который нашел его в тот давний день на Набережной и находил впоследствии всякий раз, когда нужно было передать послания, – даже Сакса уже нервничает…
В последнее же время, словно все настроились на одну эфирную Х-ю Программу, в «Белом явлении» возникают новые разновидности уродства – в любое время дня и ночи, безмолвные, лупают глазами, рассчитывают, что сейчас ими займутся, с собой носят машинки из черного металла и пряничного стекла, впадают в раздраженные трансы, гиперкинетически ждут лишь нужного вопроса-триггера, чтобы затараторить по 200 слов в минуту насчет своих особых ужасных способностей. Осадили. Как нам понимать Гэвина Трелиста, чьему дару еще и названья-то нет? (Ролло Грошнот желает звать это автохроматизмом.) Гэвин тут самый юный, всего 17, он как-то умеет произвольно усваивать одну из своих аминокислот – тирозин. От этого вырабатывается меланин – буро-черный кожный пигмент. Кроме того, Гэвин способен подавлять это усвоение варьированием – судя по всему – уровня фенилаланина в крови. Так ему удается перекрашиваться из самого мертвенно-альбиносного плавным спектром в очень глубокий багрово-черный. Если он сосредоточится, любой оттенок не сходит неделями. Впрочем, обычно он отвлекается или забывает и постепенно сползает к своему состоянию покоя – веснушчатой бледности рыжего. Но можете себе представить, как он пригодился Герхардту фон Гёллю при съемках материала о «Шварцкоммандо»: благодаря Гэвину сэкономили буквально часы гримирования и освещения – он играл роль переменного отражателя. Лучшая теория пока принадлежит Ролло, но в ней слишком много белых пятен: нам доподлинно известно только, что кожные клетки, вырабатывающие меланин, – меланоциты, – некогда в каждом из нас на ранней стадии эмбрионального роста относились к центральной нервной системе. Но зародыш растет, ткань дифференцируется все больше, и некоторые такие клетки отходят от будущей ЦНС, мигрируют к коже и становятся меланоцитами. Сохраняют первоначальные свои древесные очертания – аксон и дендриты типичной нервной клетки. Но теперь дендриты передают не электрические импульсы, а кожный пигмент. Ролло Грошнот верит в существование некоего звена, пока еще не открытого, – некоей сохранившейся клеточной памяти, которая будет по-прежнему, ретроколониально, откликаться на послания из мозговой метрополии. Послания, которых юный Трелист может и не осознавать. «Это часть, – пишет Ролло домой в Ланкашир доктору Грошноту-старшему: такова изощренная месть Ролло за детские байки о Зеленозубой Дженни, что поджидает его на болотах, дабы утопить, – часть древней и потаенной драмы, для коей тело человеческое служит лишь весьма иносказательной, часто загадочной театральной программкой, словно туловище, поддающееся нашим замерам, – лишь клочок программки, какая валяется на улице у великолепного каменного театра, куда нам нет хода. Нам отказано в языковых хитросплетеньях! в великой Сцене, которая еще темнее привычного мрака мистера Тайрона Гатри… Позолота и зеркала, красный бархат, ложи ярус за ярусом – все тоже в тени, а где-то в глубоком просцениуме, глубже изведанных нами геометрий, голоса излагают тайны, коих нам никогда не расскажут…»
– Видите ли, нам тут приходится архивировать все, что поступает от ЦНС. Через некоторое время осточертевает. По большей части – совершеннейшая белиберда. Но толком не знаешь, когда им что понадобится. Посреди ночи или в самый разгар ультрафиолетовой бомбардировки, знаете, им же там без разницы.
– А вообще вам часто удается выбраться… ну, на Внешний Уровень? (Долгая пауза, оперативница постарше воззрилась вполне открыто, несколько раз меняясь в лице – веселье, жалость, участие, – пока юноша снова не открывает рот.) П-простите, я не хотел…
– (Отрывисто.) Я должна сообщить вам рано или поздно – в рамках брифинга.
– Что сообщить?
– Ровно так же, как некогда сообщили мне. Мы передаем это – от одного поколения к другому. (Не подворачивается правдоподобного срочного дела, в котором она могла бы найти прибежище. Мы ощущаем, что у нее эти беседы еще не вошли в привычку. Из соображений порядочности она пытается говорить тише, если и не мягко.) Мы все выходим на Внешний Уровень, молодой человек. Кто-то сразу же, кто-то со временем. Но рано или поздно все вынуждены выходить в Эпидермис. Без исключений.
– Вынуждены…
– Простите.
– Но ведь… Я думал, это просто… ну, уровень. Который посещаешь. Это не?..
– Диковинный пейзаж – о да, я тоже думала… необычные образования, одним глазком глянуть на Внешнее Сияние. Но это всё мы, понимаете. Миллионы нас, преобразованные в рубеж, ороговевшие, переставшие чувствовать, а дальше – тишина.
– О господи. (Пауза, он пытается осознать – затем в панике отвергает:) Нет – как вы можете так говорить – не чувствуешь память? тягу… мы в изгнании, у нас есть родина! (Тишина ему навстречу.) Там, глубже! Не сверху на рубеже. В глубине, в ЦНС!
– (Тихо.) Таково господствующее представление. Падшие искры. Осколки сосудов, разбившихся при Творении. И настанет день пред самым концом, когда все как-то вернутся на родину. В последнее мгновенье прибудет посланец Царства. Но я вам говорю: нет такого послания, нет такой родины – лишь миллионы последних мгновений… и только. Наша история – совокупность последних мгновений.
Она идет по запутанной комнате, густой от мягких кож, тика, натертого лимоном, восходящих завитков благовоний, яркой оптической машинерии, выцветших ало-золотых ковров из Центральной Азии, висячих кованых конструкций ребрами наружу, долго, долго пересекает авансцену, ест апельсин, одну кислотную дольку за другой, на ходу, одежды из фая красиво развеваются, причудливые рукава платья ниспадают от сильно подложенных плеч, пока не собираются туго в длинные манжеты, наглухо застегнутые пуговками, и все это какого-то безымянного земляного оттенка – изгородно-зеленого, глинисто-бурого, с мазком окисления, с дуновеньем осени, – свет уличных фонарей просачивается меж стеблей филодендронов и пальчатые листья, остановленные в хватке последних потуг заката, падает безмятежно желтым на резные стальные пряжки у нее на подъемах ступней и дальше растекается полосками по бокам и вниз по каблукам ее лаковых туфель, таких отполированных, что у них будто и вовсе нет цвета – лишь этот мягкий цитрусовый свет там, где он их касается, а они его отвергают, словно поцелуй мазохиста. За шагами ее ковер потягивается к потолку, очертанья подошв и каблуков исчезают с шерстяного ворса с приметной медлительностью. Через весь город бу́хает одинокий ракетный взрыв, с далекого востока, с востока через юго-восток. Свет по ее туфлям течет и притормаживает, как дневной поток машин. Она медлит, что-то припомнив: военное платье трепещет, шелковые нити в пряже дрожат тысячными толпами, когда с них то и дело соскальзывает зябкий свет и снова трогает их беззащитные спинки. В комнате сгущаются запахи горящего мускуса и сандала, кожи и пролитого виски.
А он – пассивный, как сам транс, дозволяет ее красоте: проникать в него или избегать его, чего б она ни пожелала. Как быть ему чем-то иным помимо кроткого приемника, наполнителя молчаний? Все радиусы комнаты – ее: водянисто-целлофановые, потрескивающе-тангенциальные, когда она разворачивается на оси каблука, копьем бросаясь по собственным следам. Ужель и впрямь он любит ее почти десятилетие? Невероятно. Эту ценительницу «великолепных слабостей», коей движет никакая не похоть, даже не вожделенье, но – вакуум: отсутствие людской надежды. От нее мурашки по спине. Кто-то назвал ее эротической нигилисткой… каждый из них, Вишнекокс, Флёр де ла Нюи, даже, подозревает он, юный Трелист, даже – как он слыхал – Маргарет Четвертон, каждый используется во имя идеологии Нуля… дабы великий отказ Норы внушал еще больше священного трепета. Ибо… если она и впрямь его любит: если все ее слова, это десятилетие комнат и разговоров что-то значили… если она его любит и все равно откажет ему, презрит расклад пари 5 к 2 и откажет ему в даре, откажет в том, что разбросано в каждой его клетке… то…
