Радуга тяготения (страница 38)

Страница 38

То и дело по ходу дня завороженный Стрелман обнаруживает у себя эрегированный пенис. Принимается шутить – английские павловские шуточки, и почти все происходят из одной несчастливой случайности: латинское «caput» в переводе с немецкого – гибель, а уж кому не известно юмористическое обозначение собаки «кабыздох» (шуточки эти весьма дурны, и большинству народу в ПИСКУС хватает ума уклоняться, но оные шуточки – блистательные остроты по сравнению с теми, что вне принятого, вроде прекрасного а-ля кокни «Как зовут голого фюрера?»). Где-то посреди ежегодной рождественской вечеринки ПИСКУС Моди Чилкс ведет Стрелмана в кладовку, где полно белладонны, марли, длинноносых воронок и стоит вонь медицинской резины, красными коленками грохается на пол, расстегивает Стрелману штаны, а он, растерянный, господи боже, гладит ей волосы, неуклюже вытряхивает почти всю ее шевелюру из винного цвета ленты; ну-ка, что это у нас тут, настоящая, гладкая и малиновая, жаркая, скрипуче-обтянутая рабыня, «мясо», да-с, прямо в этих зимне-бледных больничных коридорах, и далекий граммофон играет румбу, басы, вудблоки, различимо изнуренное дутое стекло тропических струнных каденций – там все танцуют на оголенных полах, и старая палладианская скорлупка, моллюск о тысяче покоев, поддается, резонирует, сдвигает нажимы по стенам и балкам… храбрая Мод, это невероятно, вбирает розовый хуй павловца, докуда войдет, подбородок над ключицей вертикально, точно шпагу глотает, и всякий раз, отпуская его, эдак легонько, по-дамски, задышливо давится, и цветочно распускаются пары́ дорогого скотча, а ее руки хватают обвисшую шерсть его штанов на заду, мнут-расправляют – все происходит так быстро, что Стрелман лишь покачивается, помаргивает чуток, знаете, пьяновато, размышляет, снится ли ему или он открыл идеальный коктейль, вспомнить бы – амфетамина сульфат 5 мг 1 р. / 6 ч., вчера перед сном 0,2 г амобарбитала натрия, утречком россыпь витаминных капсул на завтрак, алкоголя – унция, скажем, в час, в течение последних… это сколько же выходит кубиков и ох ты господи, вот и конец. Кончаю же, да? точно… что ж… а Мод, дорогуша Моди, глотает, ни капли не упустив… тихонько улыбается, наконец избавленная от затычки, возвращает опадающего ястреба в стылое холостяцкое гнездышко, но еще недолго стоит на коленях в кладовке этого мгновения, сквознячного, белым светом залитого мгновенья, что-то из Эрнесто Лекуоны – наверное, «Сибоней» – теперь несется к ним по коридорам, длинным, как морские пути к зеленым мелководьям, склизким каменным фортам и пальмовым вечерам Кубы… викторианская поза, ее щека прижимается к его ноге, его рука со вздутыми венами – к ее лицу. Но никто их не видел, ни тогда, никогда, и в предстоящую зиму то там, то сям она пересечется с ним взглядом и покраснеет, как ее коленки, может, раз-другой забежит к нему в комнату при лаборатории, но отчего-то больше это не повторится, эти внезапные тропики в затаенном дыхании войны и английского декабря, этот миг совершенного мира…

Некому рассказать. Что-то затевается будь здоров – это Мод знает, через ее руки проходят все финансы ПИСКУС, от нее ничего не ускользнет. Но он не может ей сказать… ну то есть не все, не свою надежду в точных терминах, он никогда, самому себе даже… она таится впереди, во мраке, определяема наоборот – ужасом, тем, как все надежды еще могут быть разгромлены и лишь пустенькую тупую шуточку, собственную смерть найдет он в конце своего Пути Павловца.

Ныне и Томас Гвенхидви чует перемену, что фибриллирует в походке и лице коллеги. Жирный, с преждевременно поседевшей Санта-Клаусовой бородой, кренящийся помятый затейник, всякую секунду выступает, говорить пытается двояко – валлийская комическая провинциальность и твердо-алмазная, до нищеты опустившаяся правда, слышать можете, что заблагорассудится. Поет невероятно, в свободное время бродит вдоль стальных сеток взлетно-посадочной полосы для истребителей, ищет самолеты побольше – ибо любит репетировать басовую партию «Венца», пока со всей мощью своей стартует «Летающая крепость», но и тогда, понимаете ли, за бомбардировщиками его слышно – вибрацией в костях, чистотою, до самого Стоук-Поуджиса. Как-то раз одна дамочка даже написала в «Таймс» из Лутон-Ху, Бедфордшир, – спрашивала, кто там с таким прекрасным низким голосом поет «Венец». Какая-то миссис Мандул. Гвенхидви любит хорошенько поддать, хлебный спирт в основном, в обильных странных варевах мешая его, как настоящий чокнутый ученый, с говяжьим бульоном, гренадином, сиропом от кашля, горькими и отрыжливыми настоями шлемника, валерианового корня, пустырника и венерина башмачка – да со всем, что под руку подвернется. Вот он, крепкий алкоголический дух, воспетый в народных преданьях и балладах. Гвенхидви – прямой потомок уэльца из «Генриха V», что всех заставлял съесть свой Порей[97]. Впрочем, не из малоподвижных пьяниц. Стрелман в жизни не видел, чтоб Гвенхидви не стоял на ногах или стоял спокойно – тот бесконечно мечется, крен на правый борт, стоп машина, каналья, – мимо долгих рядов больных или умирающих лиц, и даже Стрелман замечал суровую любовь в мелких жестах, сбивках дыхания и голоса. Они – черные, индийцы, ашкеназы, говорят на диалектах, каких не услышишь на Харли-стрит; их разбомбили, выморозили, заморили голодом, дурно укрыли, и в их лицах, даже в детских, читается некое древнее знакомство с болью и превратностями судьбы, кое поражает Стрелмана, больше поляризованного на Вест-Эндские реестры благовоспитанных знаков и симптомов, психических анорексий и запоров, что уэльца выводили б из себя. В палатах Гвенхидви у некоторых Базовый Метаболизм вообще почти не летает —35, –40. Белые линии поверх рентгеновских призраков костей утолщаются, серые мазки из-под языков под его черно-морщинистым микроскопом расцветают облаками траншейных гингивитных оккупантов, что заточили мерзкие клычки, примериваются изъязвить авитаминозную ткань, из коей вышли. Совсем другой, видите ли, коленкор.

– Я не знаю, мужик, – ну я не знаю, – махнув в сторону госпиталя толстой замедленной рукой из-под плаща ежиного цвета, по дороге среди снегопада – для Стрелмана водораздел очевиден, тут монахи, там храм, солдаты и гарнизон, а для Гвенхидви нет, часть его остается там в заложниках. Улицы пустынны, Рождество на дворе, они бредут в горку домой к Гвенхидви, а тихий снежный занавес все падает, падает меж ними и продырявленными больничными стенами, что каменным параллаксом маршируют прочь в белый сумрак. – Какие упрямые. Бедные, черные. А евреи! Уэльцы – уэльцы когда-то тоже были евреями, да? одно из потерянных колен Израилевых, черное колено, что веками бродило по земле, да? о-о, невероятное странствие. А затем, видишь ли, они таки добрались до Уэльса.

– До Уэльса…

– Осели и превратились в валлийцев. А вдруг мы, видишь ли, все евреи? все разбросаны, как семена, да? со стародавних времен все вылетаем из первобытного кулака. Я, мужик, в это верю.

– Ну еще бы.

– Ну а разве нет? А ты?

– Не знаю. Мне сегодня как-то не еврейски.

– Ты-то вылетаешь?

Один, отделен навсегда – вот он о чем: Стрелман понимает, о чем он. И что-то в нем тронуто врасплох. К трещинам сапог подступил рождественский снег, кусачий холод старается протиснуться внутрь. На краю поля зрения движется бурый шерстяной фланг Гвенхидви, цветовая зона, форпост пред этим белеющим днем. Вылетает. Летит… Гвенхидви – миллион ледяных крапинок косо падают на закутанную его громаду, посмотришь – угасание его так невозможно, что оттуда, где прятался, возвращается этот пьяно-рыскающий болтливый страх, Проклятие Книги, а перед Стрелманом тот, кого он поистине, всей своей подлой душою желает сохранить… впрочем, он слишком застенчив, слишком горд, даже не улыбнется Гвенхидви, не произнеся некоей речи, что объяснит и зачеркнет улыбку…

Собаки скачут, гавкают, едва появляются эти двое. Стрелман оделяет их Профессиональным Взглядом. Гвенхидви мурлычет «Аберистуит». Навстречу выходит дочка привратника Эстелл, под ногами дрожащий ребенок-другой, в руках рождественская бутыль, в бутыли что-то едкое, но весьма согревающее грудь спустя примерно минуту после проникновения в недра. Коридоры провоняли чадом, мочой, отбросами, вчерашним жарким. Гвенхидви прихлебывает из бутыли, затевает с Эстелл обычную кокетливую возню и по-быстрому играет в «где-же-мальчик-вот-же-мальчик» с ее младшим Арчем, который прячется за широкий мутоновый абрис материного бедра, и Эстелл все пытается его шлепнуть, только он слишком прыток.

Гвенхидви дышит на газовый счетчик – тот насквозь промерз, так застыл, что монеток не глотает. Мерзопакостная погодка. Гвенхидви весь окружает счетчик собой, клянет его, елозит, точно киношный любовник, полы плаща вот-вот окутают… Гвенхидви светится солнышком…

За окнами гостиной – шеренга лысых тополей армейского окраса, канал, заснеженное депо, а дальше длинная зубчатая груда угольных обломков, еще дымится после вчерашней V-бомбы. Драный дым криво сносит снегопадом, завивает, разрывает и вновь прибивает к земле.

– Ближе еще не падала. – Гвенхидви над чайником, разносится кислая вонь серной спички. И затем, по-прежнему сторожа газовое кольцо: – Стрелман, хочешь, взаправду параноидальное скажу?

– И ты туда же?

– Ты в последнее время на карту Лондона смотрел? Эта титаническая метеор-ная казнь египетская, V-бомбы эти, сбрасываются, видишь ли, здесь. Не на Уайтхолл, куда полагается, а на меня, и это, по-моему, паскуд-ство, да?

– Чертовски непатриотичные вещи говоришь.

– Ой, – откашливаясь и харкая в раковину, – ты просто верить не хочешь. Ну да, тебе-то зачем? Красавцы с Харли-стрит, боженька всемогущий.

Старая игра у Гвенхидви, дразнить члена Королевского колледжа. Какой-то необычный ветер или же термоклин в небесах плещет на них низким гудящим хоралом американских бомбардировщиков: белый «Куманва Гани» Смерти. Маневровый локомотив беззвучно ползет внизу путевой паутиною.

– Они падают по Пуассонову распределению, – робко отвечает Стрелман, словно это еще можно оспорить.

– Несомненно, мужик, несомненно – блестящее наблюдение. Но видишь ли, блядь, – сплошь на Ист-Энд. – Арч или еще кто нарисовал буро-сине-рыжего Гвенхидви, который несет докторский саквояж вдоль плоской линии горизонта мимо зеленого газгольдера. Саквояж набит бутылками джина, Гвенхидви улыбается, из гнезда в бороде выглядывает дрозд, и небо синее, а солнце желтое. – Ты вообще задумывался, почему? Вот тебе Городской Параноик. Долгими веками рос по деревням, да? как разумное существо. Актер, фантастический имитатор, Стрелман! Фальсифици-рует правильные силы, да? экономи-ческие, демографические? Ах да, и даже, видишь ли, случай-ные.

– Что значит «видишь ли»? Я не вижу.

Против окна, сзади подсвеченное белым предвечерьем, лицо Стрелмана незримо, помимо крошечных ярких полумесяцев, что блестят по кромке глазных яблок. Может, пора нащупывать за спиною шпингалет? Может, шерстяной валлиец все ж таки бесповоротно помешался?

– Ты не видишь их, – вот уже пар тугой парчой извергается из стального лебединого носика, – черных и евреев, в их тьме. Ты не умеешь. Не слышишь их тишины. Ты уже так привык к трепу и к свету.

– Ну, к лаю привык, да.

– Видишь ли, сквозь мой гос-питаль проходят сплошные неудач-ники. – Таращится с застылой, идиотски-пьяной улыбкой. – Что я могу вылечить? Только отослать их обратно, опять наружу? Обратно к вот этому? Ну и какая разница, что у нас тут не Европа, – та же бой-ня, наложить ши-ны, накачать лекар-ствами, загнать в мини-сту-пор такой, чтоб убийст-во не кончалось?

– Ну слушай, война идет – ты что, не в курсе?

[97]  Цит. по перев. Е. Бируковой.