Я люблю тебя лучше всех (страница 5)

Страница 5

Я услышала звук льющейся воды, а через несколько секунд – крик, как в тот раз, когда я пыталась отобрать у нее куклу, или как в тот, когда она пыталась отрезать кусок хлеба и попала по пальцу, или когда побежала за котом и упала. В общем, ее обычный крик, к которому я привыкла.

Она вылетела в коридор – а я влетела в него из кухни ей навстречу.

– Там… там…

Я заглянула в ванную.

– Все в порядке там. Чего кричишь?

– Там… в зеркале… лицо… страшное…

– Ничего там нет! Ну… не бойся! – Я обняла ее. – Пошли, на кухне руки домоешь!

Она дрожала как под током:

– Я смотрю, а оно там… белое…

– Ничего там нет! Бабушка будет сердиться, если не успокоишься! Пошли есть!

Я отвела сестру на кухню, где бабушка строго-вопросительно посмотрела на нас, но я пояснила:

– Она маленькая. Испугалась отражения в зеркале. Когда снизу вверх смотришь, такое бывает…

Сестра помешала ложкой суп. Есть не хотелось. Какая еда, когда только что чуть не умерла от страха!

Бабушка, поджав губы, покачала головой.

Не выдержав ее осуждающего взгляда (для бабушки, пережившей страшный голод, еда была священна; чопорная баб Маша после обеда аккуратно сметала со стола в пригоршню крошки и отправляла в рот странным вороватым движением), сестра зачерпнула супа и поднесла ложку к губам. Волшебный запах оживил ее аппетит: она шмыгнула носом, а потом втянула в себя суп, громко хлюпнув. Баб Маша покачала головой, но ничего не сказала.

Я никогда не рассказывала сестре, что тоже видела его. Лицо. Тогда, заглянув в ванную, я увидела его в зеркале. Оно висело в пустоте темного дымного зазеркалья. Белое лицо-кукиш. Вроде того, что в телике жило когда-то, но – живое, не какой-то слепок. Белоглазое, но видящее. Оно существовало.

Я не хотела, чтоб сестра боялась. Я должна была бояться за двоих – я старше и умею бояться молча, это как не ежиться, когда бирка с одежды тебе спину колет: сначала мучишься, а потом привыкаешь.

Спустя много лет бабушка Маша заболела, и я стала жить с ней. Отчаяние убивало ее душу, а тело рушилось от старости. Никакие колонны не удержат обваливающуюся крышу. Но я жила с ней, следила, чтобы она не забывала выключить газ и не ушла из этого мира в компании со всеми остальными жильцами дома.

И пока я жила с ней, я боялась Лица и не поднимала глаз на зеркало в ванной. Я знала, что оно там. Я видела его перед собой в воображении: мертвая жизнь – таким оно было. Я бы предпочла видеть живую смерть, но выбирать не приходилось.

Сестра после того раза больше его не видела. Хотя потом, после того как я уехала из Заводска в Питер, она вышла замуж и вместе с супругом поселилась в квартире бабушки Маши.

На той и этой стороне

Когда мы были мелкими, я придумала такой розыгрыш: иногда посреди фразы вдруг переставала говорить вслух, а только шевелила губами. Маму это бесило, один раз она даже влепила мне затрещину. Это было уже после смерти папы, и я не обиделась. Мама не знала того, что знал и умел папа (он сам придумал такой способ поддержания шутки): когда я начинала беззвучно шевелить губами, нужно было всего лишь сделать рукой такой жест, как будто усиливаешь громкость радио, – повернуть ручку пару раз. Тогда я начинала говорить громче, даже орать могла начать. Иногда мне казалось, что с мамой у нас всегда так, – я беззвучно шевелю губами, а она не слышит. Вообще без разницы, говорю я или нет.

Папа был другой. Он умел и молчать, и говорить правильно.

– Па-ап, па-ап! Нам ску-у-учно, па-ап!

Сестра всегда присоединялась, когда я начинала канючить, спасибо ей за это.

– Па-ап, па-ап! – сигналили мы хором, как машины в пробке.

– Ну чего?

– Расскажи…

– Чего?

– Чего-нибудь…

Я смотрела на папу, сидя у его ног на ковре. Сестра рядом играла: пыталась переставлять ноги куклы, типа она идет по ковру. Голова куклы была повернута назад, как у человека, который живет прошлым, – как у меня сейчас, когда я вспоминаю тот вечер.

– Тебе рассказывай… У тебя в одно ухо влетит – в другое вылетит!

– Нет! – Я изо всех сил замотала головой. – Не вылетит! Честно-честно!

– Не вылетит? Ну посмотрим! Что же вам рассказать… ну вот, пожалуй, сказку…

Мама читала нам сказки из книжек. В них было много героев: принцы и принцессы, колдуны и ведьмы, драконы, говорящие животные и растения и вообще много всякого такого, что я потом встречала в жизни в самых неожиданных местах. В папиных сказках был всего один персонаж – Дурак. Когда папа первый раз начал:

– Жил-был Дурак…

Я спросила:

– Иван?

А папа сказал:

– Нет, не Иван. Просто Дурак… он жил на другой стороне.

На другой стороне был частный сектор. Люди с той стороны считали неправильными нас, потому что мы жили в тесных квартирах, а мы считали неправильными их, потому что они держали коров, сажали огороды и гнали самогонку. Хотя за самогонкой (а еще за картошкой и другими овощами) мы к ним исправно ходили, многие тогда и выживали-то только за счет добрых отношений с сельчанами.

– Жил Дурак на другой стороне. Работал у нас на заводе. Работал как все. Только не нравилось ему. Платят мало, да еще и с такими задержками, что как бы не сдохнуть, пока зарплаты дождешься… Порой и кушать нечего… А он хотел, чтоб ему на все хватало. Ну, там машину чтоб купить…

– «Мерседес»? – Я из машин только «мерседес» и знала. В анекдотах на нем ездили новые русские.

– Ну, ему и «жигулей» бы хватило… хотел, значит, жене шубу справить… что еще… видеомагнитофон… телефон этот… здоровенный, с антенной… ну, в общем, подумал как-то Дурак: вот есть у нас в поселке один мужик богатый… у него денег просто куры не клюют… а что, если я влезу к нему… ночью, когда он спит… у него ж, наверно, можно и денег найти, и добра всякого… взял Дурак мешок и как-то ночью и полез к тому мужику в дом… руку в форточку просунул, окно открыл и влез… смотрит: мужик и жена его спят, храпят, животы колышутся… а на спинке стула пиджак висит, а в пиджаке, в кармане – кошелек. Ну Дурак взял свой мешок и давай туда все кидать, что увидит: и видеомагнитофон, и салатницу хрустальную, как у нашей бабушки, и шапку меховую, и часы, что на комоде лежали, даже на кухне в холодильник заглянул и банку варенья упер… и тут вдруг у него под ногой половица как скрипнет! А тот мужик во сне как повернется, да как чебурахнется с кровати! У Дурака-то сердце и упало, он от страху как рванул, аж собой дверь вынес, летит, мчится, только пятки сверкают!

Мы с сестрой катались по ковру от смеха. Это же так же смешно, как Том и Джерри, только не кот бежит за мышью, а мужик несется за Дураком.

– Дурак бежит, мешок с добром его по спине лупит… а мешок тяжеленный, он туда добра всякого нагреб… тут добежал он до нашего моста, что над путями, взбежал вверх, запыхался… а по лестнице железной мужик топочет, аж гудит под ним мост… тут Дурак и не выдержал – швырнул мешок с моста, да и припустил что есть силы… летел так, что домой добрался раньше, чем у нас будильники прозвенели… Что, малявка, – папа нагнулся и посмотрел мне в глаза. Я все еще смеялась. – Все хохочешь? Ой, хохотушки-погремушки! Поняли, о чем сказ?

В другой день, когда мы возвращались на электричке от бабушки Маши из Заводска и папа читал газету, я снова начала его мутузить:

– Пап, па-а! Расскажи!..

– Ну чего?

– Чего-нибудь…

– Ладно… жил один Дурак…

– На той стороне?

– Почему на той? На этой. Жил возле самой станции. Может, из-за того, что рядом всегда поезда ходили, он таким дураком и стал… голова-то пустая, а в ней эхом поезда… та-та-та, та-та-та… чего Дурак ни начнет делать, ничего не получается: с работы выперли, жена ушла, даже соседи с ним здоровались через раз… никчемная моя жизнь, решил Дурак, взял веревку, да хотел повеситься. Только ничего у него не вышло, веревка оборвалась, Дурак упал и ушибся, плачет, коленку потирает… он тогда взял да таблеток наглотался, водкой запил да залакировал трехнедельным борщом для надежности… ох, потом как скрючило его, как дристал он, что чуть трубы в туалете не прорвало… Тише, тише!

Мы с сестрой уже корчились, что тот Дурак на толчке, только от неслышного смеха, который, как знают все дети, самый могучий смех на свете.

Вышел Дурак из дому и решил: а пойду я на рельсы лягу, поезд-то всяко меня раздавит… пошел он к станции, только забрел аж туда, в тупик, где поезда не ходят, лег на рельсы, лежал-лежал, заснул, проснулся ночью, да и побрел домой… по путям шел, шел, все ругался да бога клял: «Господи, что ж ты мне, Дураку, смерти-то не подашь?! Что ж ты такой-сякой не слышишь меня?» И тут сверху его ка-а-ак шандарахнет!

– Молния?

Папа внимательно посмотрел мне в лицо:

– Какая молния? Мешок с барахлом, у мужика стыренным! А ты говоришь, что у тебя из другого уха не вылетает!

Я, поняв, как меня одурачили, сердилась:

– Это же из другой истории мешок! Так же нечестно! Разве они связаны?!

– В жизни, дочка, все истории связаны, – улыбался папа.

Потом я узнала много подобных двухчастных анекдотов, но таких, как сочинял наш папа, слышать мне не доводилось. Сам он их придумывал, что ли?

А Дураки и правда все живут в одной истории: один кидает – другому прилетает.

После смерти папы я иногда уходила гулять на ту сторону. Там все было так… иначе. Я проходила всю деревню до конца, до сгоревшего дома, за которым – только поле. По деревне много собак бродило. Я часто наблюдала за ними, как они собирались в стаи, бегали по улицам. Однажды ко мне подбежал пес, небольшой, остроухий, черный с черными глазами и закрученным хвостом. У меня в кармане куртки завалялся сухарик. Бросила его на землю – пес подбежал, обнюхал, заглотил… и тут со всех сторон ко мне потянулись другие собаки… Быстро окружили меня – и смотрели выжидательно. Им было обидно, что сухарик достался только тому черному псу. Я глядела на собак и не знала, что им сказать. Все разные: большие и поменьше, очень и не очень лохматые, с разными ушами и глазами, рыжеватые, белые в пятнах, серые. Только черный был один. Он смотрел на меня, как будто что-то знал. Они все что-то знали.

– Отпустите меня, пожалуйста! – сказала я. – Сухариков больше нет, простите! У меня умер папа. Вы его не знали. А может, и знали. Он такой высокий, с темными волосами. У него вот тут, на щеке, шрам, – я показала где, – он в детстве кинул баллончик аэрозольный в костер. – Он вам мог что-то рассказывать. Он ходил сюда, когда покупал самогонку. Он несколько раз напивался, потому что его уволили. А потом он умер. Сердце не выдержало. Обидно, когда тебя увольняют ни за что.

Я говорила, а собаки слушали. Некоторые били хвостами. Большой грязно-белый пес наклонил голову. Черный все так же смотрел, не отводя глаз.

– А ну пшли! – послышалось вдруг со стороны. – Пшли вон, я сказала! – В воздухе что-то пролетело мимо меня, и раздался звук удара о землю, видимо, упал камень.

Собаки бросились в стороны. Ко мне приблизилась незнакомая бабка. Она была намного более скрюченная, чем наши (бабка Гордеева, например), и опиралась на кривую, суковатую палку.

– Спужалася?

Я кивнула, всхлипнув. Только сейчас я заметила, что плачу.

– Чего? Собаки не тронуть. Они сироток не грызуть… Чего плакать? Тут не плачуть, девонька, нельзя. Вон горелая хата стоить – она не любить, когда плачуть. Ты попроси тихо и иди домой.

Я утерла лицо и пошла обратно, в Урицкого.

Во дворе покачалась на качелях. Тень прошла мимо, обернулась. Как будто что-то сказать хотела. Она поседела и стала очень красивой, потому что пальто у нее было черное, а волосы серебряные. Она пошла к станции, как обычно. Тень ведь каждый вечер ходила к станции – и возвращалась…

И мне надо возвращаться, хотя не хочется.

– Где ты была? – набросилась на меня с порога мама.

– Гуляла.

– Десять часов! Ты в своем уме? Что ты делала все это время?

– Гуляла.