Моя борьба. Книга первая. Прощание (страница 2)

Страница 2

Таким образом, получается, что смерть как бы соотносится с двумя различными системами. Для одной характерны скрытность и тяжесть, земля и тьма, для другой – открытость и легкость, свет и эфир. Вот в некоем ближневосточном городе погибают отец и сын, когда отец пытается вынести ребенка за линию огня, и камера одного из тысяч спутников, вращающихся вокруг Земли и передающих изображение на тысячи телевизоров, с экранов которых изображения мертвых и умирающих людей попадают в наше сознание, запечатлела, как их тела, соединенные в крепком объятии, вздрагивают от попадающих пуль. Эти картинки не обладают ни массой, ни протяженностью, существуют вне времени и пространства. Они находятся нигде и везде и уже никак не связаны с запечатленными на них телами. Большинство из них проходит сквозь наше сознание, не оставляя следа, но некоторые по каким-то причинам в нем задерживаются и продолжают жить своей жизнью в темных глубинах мозга. Вот горнолыжница при скоростном спуске пропорола себе бедренную артерию, кровь красным шлейфом тянется за ней по белому склону, тело еще не успело остановиться, а она уже погибла. У самолета на взлете вспыхивают крылья, над городской окраиной синеет ясное небо, и среди этой лазури красным огненным шаром взрывается самолет. Однажды вечером у северного побережья Норвегии потерпела крушение рыболовная шхуна, команда из семи человек потонула; на следующий день сообщение об этом появляется во всех газетах, потому что это произошло при загадочных обстоятельствах: на море стоял штиль и со шхуны не подавали сигналов бедствия, она просто пропала, вечером это еще раз подчеркнут репортеры нескольких телевизионных программ, показывая снятое с вертолета пустынное море на месте гибели судна. Небо затянуто тучами, на море мертвая зыбь, тяжелые, серо-зеленые волны катят размеренно, гряда за грядой, резко отличаясь от темпераментных пенных барашков, кое-где выскакивающих на гребнях. А я сижу и смотрю на это, один, – дело было, по-видимому, ранней весной – отца рядом нет, он работает в саду. Я не свожу глаз с этого моря, не слушая, что говорит репортер, и вдруг среди волн проступают очертания человеческого лица. Не помню, как долго это длилось. Наверное, несколько секунд, но их хватило, чтобы произвести на меня неизгладимое впечатление. Едва лицо исчезло, я бросился на поиски кого-нибудь, с кем можно поделиться. Мамы дома нет, она работает во вторую смену, брат играет в войнушку, а другие ребята из нашего поселка просто не станут меня слушать, так что, подумалось мне, остается только папа, я сбегаю по лестнице вниз, надеваю ботинки, напяливаю куртку, открываю дверь и, выскочив во двор, бегу в сад за домом. Нам не разрешалось носиться по участку, поэтому, прежде чем попасть в поле зрения папы, я сбавляю скорость, чтобы подойти к нему шагом. Отец стоит за домом, в ложбине, где предполагалось разбить огород, и колотит кувалдой по скальному выступу. Хотя ложбина неглубока, всего несколько метров, но из-за черной вскопанной земли, на которой отец стоит, и зарослей рябины за изгородью у него за спиной в ней уже сгустились сумерки. Когда отец, выпрямившись, оборачивается ко мне, лицо его едва проступает из тьмы.

Однако мне и этого достаточно, чтобы понять, в каком он настроении. Тут важно не выражение лица, а общая осанка, и считывается она не рассудком, а интуицией.

Он ставит на землю кувалду и снимает рабочие рукавицы.

– Ну что? – спрашивает отец.

– Я только что видел лицо в море, по телевизору, – говорю я, остановившись на лужайке у края расселины.

Сосед только что спилил сосну на своем участке, и от валяющихся за каменной изгородью чурбаков тянет терпким запахом смолы.

– Аквалангиста? – спрашивает отец.

Он знал, что я интересуюсь подводным плаванием, и не представлял себе ничего более увлекательного, ради чего я мог бы к нему прибежать. Я мотаю головой:

– Это был не человек. А что-то вроде картинки на воде.

– Картинка на воде, говоришь? – произносит отец, вытаскивая из нагрудного кармана пачку сигарет.

Я киваю и уже поворачиваюсь, чтобы уйти.

– Постой-ка, – говорит он.

Он чиркает спичкой и наклоняет голову, чтобы прикурить. Огонек спички протыкает в сумраке дырочку света.

– Ну-у, – говорит он.

Сделав глубокую затяжку, он становится одной ногой на скалу и глядит на лес за дорогой. А может быть, на небо над лесом.

– Ты что – увидел лик Иисуса? – спрашивает он и смотрит на меня снизу вверх.

Если бы не дружелюбный тон и длинная пауза перед вопросом, я бы решил, что он шутит. Его несколько смущало, что я называю себя верующим христианином; единственное, чего он от меня хотел, – это чтобы я был, как все ребята, а из всех ребят в поселке никто, кроме его младшего сына, не называл себя верующим христианином.

Вот о чем он подумал.

Меня так и окатило радостью оттого, что ему не все равно, и в то же время сделалось немного обидно оттого, что он такого невысокого мнения обо мне.

Я мотнул головой:

– Нет, это был не Иисус.

– Приятно слышать, – улыбается папа.

Откуда-то сверху доносится шорох велосипедных колес по асфальту. Звук нарастает, становится громче. В поселке так тихо, что легкий свистящий призвук, различимый в этом шуршании, стал слышаться ясно и отчетливо, когда проезжающий велосипедист наконец поравнялся с домом.

Сделав еще одну затяжку, папа выбрасывает недокуренную сигарету за ограду и, откашлявшись, снова берется за кувалду.

– Брось думать об этом, – говорит он, обратив ко мне снизу лицо.

В тот день мне было восемь лет, отцу тридцать. Хотя я по-прежнему не могу утверждать, что понимаю его или знаю, что он был за человек, но, так как я уже на семь лет старше, чем он тогда, мне теперь легче понять некоторые вещи. Например, то, чем отличались его дни от моих. Если мои дни до такой степени были наполнены смыслом, что теперь это даже трудно представить, а на каждом шагу открывалась новая возможность, переполнявшая меня до краев, то смысл его дней состоял не из череды отдельных событий, а охватывал целые поля, столь обширные, что его невозможно было выразить иначе, чем с помощью абстрактных понятий. С одной стороны, тут была «семья», с другой – «карьера». А что до немногих возможностей, если они ему вообще открывались, то он всегда знал, что они несут и как к ним относиться. В то время он уже двенадцать лет был женат и восемь из них проработал в школе преподавателем в старших классах, имел двоих детей, свой дом и автомобиль. Был депутатом муниципального совета от партии «Венстре». Зимой он занимался своей коллекцией марок – и кое-чего достиг в этой области, очень скоро став самым известным филателистом своего региона, – а летом все свободное время отдавал садоводству. Не знаю, что он думал в тот весенний вечер, не знаю, каким он видел себя самого, когда выпрямился с кувалдой в руках и в полумраке посмотрел на меня снизу, однако уверен: он жил с ощущением, что хорошо понимает окружающий мир. Он знал, кто есть кто, о каждом соседе в поселке, и кто какое место занимает в социальной иерархии местного общества, а кроме того, по-видимому, много такого, что они предпочли бы скрыть, во-первых, потому что он учил их детей, а во-вторых, потому что хорошо подмечал чужие слабости. Как представитель нового, образованного среднего класса, он был также в курсе мировых событий, о которых ему каждый день сообщали газеты, радио и телевидение. Он неплохо разбирался в ботанике и зоологии, так как интересовался этими предметами в детстве, и если в других, точных науках был подкован хуже, то, по крайней мере, знал в общих чертах их основы, которые усвоил в гимназии. Лучше всего он знал историю, так как изучал ее в университете наряду с норвежским и английским. Иначе говоря, не будучи экспертом ни в одной области знания, за исключением разве что педагогики, он понемножку разбирался во всем. В этом отношении он был типичный адъюнкт – преподаватель средней школы с университетским образованием, причем, заметим, той эпохи, когда должность учителя старших классов средней школы еще считалась престижной. Сосед по другую сторону изгороди, Престбакму, работал учителем в той же школе, то же самое и другой сосед, Ульсен, чей дом стоял выше нашего на лесистом склоне, в то время как еще один сосед, Кнудсен, живший на другом конце окружной дороги, был завучем в другой старшей школе. Таким образом, в тот весенний вечер семидесятых годов двадцатого века мой отец, махая кувалдой, крушил скалу в привычном и хорошо знакомом ему мире. Только дожив до его возраста, я понял, что за это приходится платить. Когда ты начинаешь лучше разбираться в мире, слабеет не только боль, которую он способен тебе причинить, но бледнеют те смыслы, которые он в себе несет. Постигать мир – значит несколько от него дистанцироваться. То, что слишком мало для невооруженного глаза, – молекулы, атомы – мы увеличиваем; то, что чересчур велико, – облачные образования, дельты рек, созвездия – уменьшаем. Приспособив все эти вещи к нашим органам чувств, мы их фиксируем. А то, что зафиксировали, называем знанием. На протяжении всего детства и юности мы стремимся установить эту правильную дистанцию по отношению к предметам и явлениям. Мы читаем, учимся, набираемся опыта, вносим поправки. И вот в один прекрасный день все наши дистанции установлены, все системы выстроены. Тогда-то время и начинает бежать быстрее. Оно больше не встречает препятствий, все расставлено по местам, время неудержимо протекает сквозь нашу жизнь, дни мелькают один за другим, мы не успеваем оглянуться, как нам уже сорок, пятьдесят, шестьдесят… Смысл требует полноты, полнота требует времени, время требует сопротивления. Знание, стояние на месте – это враг смысла. Иными словами, образ отца, каким я его вижу в этот вечер 1976 года, двоится в моем представлении: с одной стороны, я вижу его таким, каким видел тогда, глазами восьмилетнего ребенка, – непредсказуемым и пугающим, с другой стороны, я вижу его глазами сверстника, чью жизнь насквозь продувает время, уносящее с собой большие клочья смыслов.

Удары кувалды по камню разносились на весь поселок. По дороге, вверх по пологому склону, ехал с включенными фарами свернувший с шоссе автомобиль. Отворилась дверь соседнего дома, и на крыльцо вышел Престбакму, постоял, словно принюхиваясь к запахам, носившимся в прозрачном воздухе, затем, натянув рукавицы, взял тачку и двинулся через лужайку, толкая ее перед собой. Пахло порохом от скалы, которую разбивал отец, сосновой смолой от чурбаков за изгородью, свежевскопанной землей, лесом и солоноватым северным ветерком. Я вспомнил лицо в море. Прошло всего несколько минут с тех пор, как я о нем подумал, а все уже переменилось. Теперь у меня перед глазами стояло папино лицо.

Удары в расселине смолкли.

– Ты еще тут, малый?

Я кивнул.

– Иди-ка ты в дом.

Я пошел.

– Эй, слушай! Я остановился.

– Чтобы больше без беготни!

Я вытаращил глаза. Откуда он узнал про то, что я бегал?

– И не стой с разинутым ртом, как дурачок!

Я сделал, как он велел, закрыл рот и тихо, шагом, пошел вокруг дома. Завернул за угол, смотрю – на дороге, оказывается, полно ребят. Старшие кучкой стояли со своими велосипедами, которые в сумеречном свете сливались в одно целое с телами своих владельцев. Младшие играли в прятки. Те, что уже попались, стояли в меловом круге на тротуаре, остальные затаились от водящего на лесистом склоне через дорогу, но я-то их хорошо видел.

Над черными вершинами деревьев алели огни на пилонах моста. На ведущую в гору дорогу свернул еще один автомобиль. Фары выхватили из темноты сначала велосипедистов: в мелькнувших лучах – блики металла, дутые куртки, черные глаза и белые лица; затем – играющую малышню, призраками расступающуюся перед машиной. Это были Тролнесы, родители Сверре, моего одноклассника. Кажется, они ехали без него.

Обернувшись, я проводил глазами красные габаритные огни, пока машина не скрылась за горой. Затем зашел в дом. Я лег на кровать и попытался читать, но, так и не сумев успокоиться, отправился в комнату Ингве, из которой было видно папу. Имея его перед глазами, я заранее знал, чего от него ожидать, и так мне было как-то спокойнее. Я знал все его настроения и давно научился заранее их предсказывать, исходя, как мне теперь кажется, из некоей подсознательной классификации; она опиралась на ряд признаков, которые подсказывали мне, чего следует ожидать от него в настоящий момент, и соответственно позволяла внутренне подготовиться. Своего рода метеорология… Скорость, с какой машина подъезжала к дому, то, сколько времени ему требовалось, чтобы выключить мотор, достать из машины вещи и выйти, то, как он оглядывался, перед тем как захлопнуть дверцу, все оттенки звуков, которые слышались, когда он поднимался наверх и раздевался в передней, – все это были знаки, подлежащие толкованию. К этому добавлялась информация о том, где он был, сколько времени отсутствовал и с кем встречался, из чего следовал вывод – единственная сознательная составляющая этого процесса. Больше всего я боялся, когда он появлялся внезапно… Когда я по той или иной причине допускал невнимательность.

И как только он узнал, что я бегал?

Это был уже не первый случай, когда он каким-то непостижимым образом ловил меня на проступке. Той осенью я, например, как-то вечером припрятал под одеялом пакетик конфет, заранее почувствовав, что он зайдет ко мне в комнату и ни за что не поверит моим объяснениям, откуда у меня взялись деньги на такую покупку. Он действительно зашел и несколько секунд молча смотрел на меня.

– Что ты там прячешь в кровати? – спросил он.

Ну откуда он мог это узнать?

За окном Престбакму только что вкрутил мощную лампочку над помостом, где он обычно работал. Новый яркий глаз выхватил из темноты уйму предметов, и Престбакму разглядывал их, замерев в неподвижности перед таким богатством. Штабеля металлических коробок с красками, банки с малярными кистями, поленницы дров, обрезки досок, сложенные куски брезента, автомобильные покрышки, велосипедная рама, несколько ящиков с инструментами, коробки с гвоздями и шурупами всех форм и размеров, полки с цветочной рассадой в картонках из-под молока, мешки известки, свернутый резиновый шланг, прислоненная к стене доска с изображениями всевозможных инструментов, очевидно предназначенная для любительской мастерской, какие обыкновенно устраивают в подвале.