В саду чудовищ (страница 8)
Сначала Додд встретился с банкирами – в помещении нью-йоркского отделения National City Bank (годы спустя этот банк будет называться просто Citibank). Додд с изумлением узнал, что National City Bank и Chase National Bank являются держателями немецких облигаций на сумму более $100 млн, причем Германия предлагает вернуть часть долга немедленно, выплатив около 30 центов на каждый доллар. «Было много разговоров, но к единому мнению мы так и не пришли, если не считать заявления, что я должен делать все возможное, чтобы помешать Германии объявить дефолт», – писал Додд[134]. Он не очень сочувствовал банкирам. Ослепленные перспективой получить по немецким бумагам жирные проценты, они совершенно не отдавали себе отчета в очевидном риске: раздавленная войной, политически нестабильная страна вполне могла объявить дефолт.
Вечером Додд, как и планировалось, встретился с еврейскими лидерами. Среди них был Феликс Варбург, один из ведущих финансистов, который обычно выступал в поддержку «более мягкого» подхода, продвигаемого Американским еврейским комитетом, и раввин Уайз, представлявший настроенный более жестко Американский еврейский конгресс. Додд писал в дневнике: «Дискуссия продолжалась полтора часа; говорили, что немцы постоянно убивают евреев; более того, из-за гонений вполне обычным делом стали самоубийства евреев (сообщалось, что такие случаи имели место и в семействе Варбург); наконец, у евреев конфискуют всю собственность»[135].
Видимо, на этой встрече Варбург рассказал о самоубийстве двух своих пожилых родственников[136]. Мориц и Кати Оппенгейм покончили с собой во Франкфурте примерно за три недели до встречи. Позже Варбург писал: «Нет никаких сомнений, что гитлеровский режим буквально отравил им существование и что они не вынесли такой жизни».
Посетители убеждали Додда надавить на Рузвельта, чтобы тот официально вмешался в происходящее. Но Додд ответил отказом: «Я настойчиво повторял, что администрация не может вмешиваться официально, но заверил участников беседы, что употреблю все свое личное влияние, чтобы противостоять несправедливому обращению с евреями Германии, и, разумеется, буду протестовать против жестокого обращения с евреями, являющимися гражданами США»[137].
Затем Додд сел на поезд, в 23:00 отправлявшийся в Бостон. Он прибыл в этот город рано утром (было уже 4 июля). За ним прислали машину с водителем. Автомобиль доставил его к дому полковника Эдварда Хауса, друга Додда и советника Рузвельта. Им предстоял деловой завтрак.
Во время беседы, в ходе которой был затронут широкий круг вопросов, Додд впервые узнал, что его кандидатура отнюдь не была первой, рассматриваемой Рузвельтом. Эта новость несколько умерила его гордость[138]. В дневнике Додд отметил, что теперь у него не было никаких оснований «кичиться своим назначением».
Когда речь зашла о преследованиях евреев в Германии, полковник Хаус настойчиво призвал Додда делать все, что в его силах, чтобы «облегчить страдания евреев», но добавил: «Евреям нельзя позволить снова занимать господствующее положение в экономической и интеллектуальной жизни Берлина, которое они занимали на протяжении долгого времени»[139].
Таким образом, полковник Хаус выразил настроения, широко распространенные в тогдашней Америке: евреи Германии в какой-то мере были сами виноваты в своих бедах. В тот же день, уже по возвращении в Нью-Йорк, Додд столкнулся с более жесткими взглядами на этот вопрос. Вместе с семьей он был приглашен на званый ужин, который устраивал в своей квартире на Парк-авеню Чарльз Крейн – 75-летний арабист и филантроп, чье семейство разбогатело на продаже сантехники. Про Крейна говорили, что он пользуется огромным влиянием во многих странах Ближнего Востока и Балканского полуострова. Он оказывал щедрую финансовую поддержку факультету Чикагского университета, где преподавал Додд: стараниями филантропа там была учреждена кафедра истории России и российских институтов.
Додд знал, что Крейна не назовешь другом евреев. Некоторое время назад тот написал ему, поздравил с назначением на пост посла и счел нужным дать такой совет: «Евреи, победившие в войне, стремительным галопом продвигаются вперед. Они уже заполучили Россию, Англию и Палестину, а теперь их застукали за попыткой заграбастать еще и Германию[140]. Однако там они впервые получили серьезный отпор, что привело их в ярость, и теперь своей антигерманской пропагандой вводят в заблуждение весь мир (и в особенности доверчивую Америку). Настоятельно рекомендую вам сопротивляться любым их попыткам наладить с вами какие-либо связи»[141].
Вообще говоря, Додд отчасти разделял убежденность Крейна в том, что евреи отчасти сами виноваты в своих бедах[142]. Уже по прибытии в Берлин он написал Крейну: хотя он, Додд, и «не одобряет жестких мер, которые здесь применяют к евреям», но тем не менее полагает, что обиды немцев небезосновательны. «Когда я получил возможность неофициально пообщаться с некоторыми видными немецкими деятелями, я весьма откровенно говорил, что они столкнулись с очень серьезной проблемой и, судя по всему, не знают, как ее решить, – писал он. – Количество ключевых постов, занимаемых в Германии евреями, не соответствовало их доле в общей численности населения и способностям».
За ужином Додд услышал, как Крейн горячо восхищается Гитлером, а также узнал, что тот отнюдь не возражает против жесткого обращения нацистов с евреями, проживающими в Германии.
В тот вечер, когда Додды уже уходили, Крейн дал новоиспеченному послу еще один совет: «Пусть Гитлер поступает как хочет, не пытайтесь ему помешать»[143].
•••
На следующий день, 5 июля 1933 г., в одиннадцать утра Додды на такси отбыли в порт. Там они поднялись на борт лайнера «Вашингтон», направлявшегося в Гамбург. По дороге они встретили Элеонору Рузвельт. Она провожала сына, Франклина-младшего, отбывающего в Европу, где он планировал пожить некоторое время.
На палубе теснилась кучка репортеров[144]. Они окружили Додда, стоявшего вместе с женой и сыном (Марта была где-то на другом конце палубы). Журналисты забрасывали Доддов вопросами, просили помахать рукой, чтобы запечатлеть их прощальный жест. Те неохотно согласились и, как писал глава семейства, «вскинули руки, не понимая, что этот прощальный жест похож на гитлеровское приветствие, о котором они тогда еще ничего не знали».
Снимки наделали шума: жесты Додда, его жены и сына действительно напоминали нацистские приветствия.
Додда снова охватили дурные предчувствия. К этому моменту он уже начал задумываться о том, не совершает ли ошибку, покидая Чикаго и расставаясь с прежней жизнью[145]. Лайнер отчалил. О чувствах, которые испытывало в этот момент семейство, Марта потом писала как о «необъяснимо сильной грусти и ожидании всевозможных невзгод»55.
Она разрыдалась.
Глава 5
Первый вечер в Берлине
В следующие два дня Марта часто плакала – «обильно и сентиментально», по ее выражению[146]. Дело было не в тревоге о будущем: она почти не думала о том, какой может оказаться жизнь в гитлеровской Германии. Скорее, она оплакивала все то, что оставляла позади: людей и места, друзей и работу, привычный уют дома на Блэкстоун-авеню, ее милого Карла. Из всего этого и состояла ее «невыразимо прекрасная» жизнь в Чикаго. Если Марте требовалось напоминание о том, чтó она теряет, достаточно было вспомнить ее место за столом на прощальном ужине: его можно было считать символичным. Она сидела между Сэндбергом и другим своим близким другом – Торнтоном Уайлдером.
Но постепенно грусть уходила. Море было спокойно, дни стояли ясные. Девушка по-дружески общалась с сыном Рузвельта, они танцевали, пили шампанское, изучали свои паспорта. В паспорте молодого человека лаконично значилось: «Сын президента Соединенных Штатов Америки», Марта несколько более торжественно именовалась «дочерью Уильяма Э. Додда, чрезвычайного и полномочного посла Соединенных Штатов в Германии». Отец потребовал, чтобы и она, и ее брат ежедневно приходили к нему в каюту (номер А-10) и по меньшей мере час слушали, как он вслух читает по-немецки. Он делал это для того, чтобы дети привыкали к звучанию немецкой речи. Додд был непривычно мрачным. Марта видела, что он нервничает. Раньше она за ним такого не замечала.
А для нее перспектива грядущих приключений скоро вытеснила последние остатки грусти. Она плохо разбиралась во внешней политике и, по ее признанию, не осознавала значимости происходящего в Германии. Гитлер представлялся ей «клоуном, похожим на Чарли Чаплина»[147]. Подобно многим другим гражданам тогдашней Америки, да и других стран, она не могла предположить, что он продержится у власти достаточно долго, и не понимала, что к нему следует относиться серьезно. Что касается положения немецких евреев, то по этому вопросу она придерживалась двойственной позиции. Будучи студенткой Чикагского университета, она ощущала воздействие «неявной, подспудной пропаганды, нацеленной на учащихся» и сеющей ненависть к евреям[148]. Марта обнаружила, что «даже многие преподаватели завидовали более одаренным коллегам и студентам-евреям». А сама она? «Я была немного антисемиткой. Я тоже считала, что внешне евреи не так привлекательны, как представители других национальностей, и что их не следует особенно привечать»[149]. Кроме того, она замечала, что начинает разделять представление, согласно которому евреи действительно талантливы (как правило) и богаты (всегда), что они напористы и бесцеремонны. Это представление разделяла и значительная доля американцев, что подтверждалось результатами опросов общественного мнения, проводившихся в 1930-х гг., когда они только начали использоваться. По данным одного опроса, 41 % респондентов считали, что евреи пользуются в США «слишком сильным влиянием»[150]. Согласно результатам другого опроса, каждый пятый респондент хотел бы «изгнать евреев из США». (Аналогичный опрос, проведенный спустя несколько десятилетий, в 2009 г., покажет, что доля американцев, считающих, что евреи захватили слишком много власти в стране, сократилась до 13 %[151].)
Одна из соучениц Марты отмечала ее сходство со Скарлетт О’Хара, называла ее «обольстительной, роскошной блондинкой с голубыми глазами и бледной, полупрозрачной кожей»[152]. Марта считала себя писательницей и надеялась в будущем профессионально заниматься сочинением рассказов и романов. Сэндберг поддерживал ее намерения. «Ты уже яркая личность, – писал он ей. – Время, уединение, труд – вот что тебе нужно: простые и хорошо известные условия, которые можно считать главными. У тебя есть и почти все остальное для того, чтобы заниматься литературным трудом»[153]. Вскоре после отбытия Доддов в Берлин он в очередном письме призвал ее писать обо всем, что происходит вокруг, и «поддаваться любому порыву делать короткие зарисовки, записывать впечатления, внезапные лирические фразы – у тебя такой дар переносить все это на бумагу»[154]. Но главное, настаивал он, «выясни, из чего сделан этот самый Гитлер, чтó заставляет работать его мозг, из чего сделаны его кости и кровь»[155].