На кухне мисс Элизы (страница 2)
– Я вам писала, сэр. Книга стихов, над которой я неустанно трудилась в течение десяти лет. Моя первая книга была опубликована Ричардом Деком в Ипсвиче, и вы продавали ее в этом самом магазине.
Как только с языка срываются эти слова – я и не ожидала от себя такой бойкости, – перед глазами проплывает видение: мисс Л. Э. Лэндон вслух читает стихи из моей книги, переплетенной в мягчайшую тюленью кожу, с моим именем, вытисненным золотыми буквами. Картина столь ярка и отчетлива, что я вижу даже выступившую в уголке ее глаза слезинку, одобрительный изгиб губ, и как бережно она листает страницы, словно они сделаны из нежнейшего гусиного пуха.
Но тут мистер Лонгман совершает нечто столь обескураживающее, столь огорчительное, что я начисто забываю и о мисс Лэндон, и о своей опубликованной книге. Он возмущенно трясет головой, как если бы я самым непростительным образом исказила факты.
– Уверяю вас, сэр, моя книга продавалась в вашем и многих других солидных магазинах. Она была переиздана через месяц, и…
Мистер Лонгман перебивает меня громким, нетерпеливым вздохом, убирает руку со стола и промокает платком лоб.
– Я сама занималась подпиской и получала заказы из Брюсселя, из Парижа, с острова Святой Елены. Мои читатели убеждены, что мне нужен издатель с вашим влиянием, сэр.
Меня пугают нотки отчаяния, звучащие в моем голосе. И тщеславия. В голове вертятся слова матери: «Твоя жажда признания… самомнение… у тебя нет чувства собственного достоинства…»
Мистер Лонгман трясет головой с таким яростным ожесточением, что складки подбородка подпрыгивают, а капельки пота со лба летят на карту.
– Поэзия – не женское дело, – изрекает он.
Я ошеломленно замираю. Разве он не слышал о Фелиции Хеманс[1]? О Летиции Лэндон[2]? Об Энн Кэндлер[3]?
Я открываю рот, однако возразить не успеваю. Он рубит рукой воздух, точно знает, что я собираюсь сказать, и не намерен это выслушивать.
– Другое дело – романы… Романчики, мисс Актон, пользуются успехом среди юных дам.
Он делает ударение на «юных». Я вновь вспыхиваю. Все мое возбуждение и смелость как рукой снимает.
– Любовные романчики. У вас, случайно, не завалялось такого?
Я моргаю и пытаюсь собраться с мыслями. Он вообще читал мое письмо? А полсотни стихотворений, старательно выведенных моим каллиграфическим почерком, что я лично принесла сюда полтора месяца назад? Если нет, то зачем писал мне и приглашал на встречу?
К моему огорчению, в горле встает ком, а нижняя губа начинает подрагивать.
– Да, – продолжает мистер Лонгман, обращаясь как бы к самому себе, – я бы, пожалуй, рассмотрел готический романчик.
Я прикусываю дрожащую губу и собираюсь с духом. Меня охватывает не то злость, не то раздражение.
– Недавно несколько моих стихотворений были опубликованы в «Садбери покетбук» и «Ипсвич джорнел». О них весьма лестно отзывались.
Я сама удивляюсь своей дерзости. Но мистер Лонгман пожимает плечами и возводит очи к низко нависшему потолку.
– Не нужны мне ваши стихи! В наше время поэзия не пользуется спросом. Если вы не можете написать славный готический романчик…
Мой собеседник беспомощно роняет руки на стол. Глядя в его пустые ладони, я чувствую, как меня покидают остатки куража и самообладания. Десять лет труда – все напрасно. Чувства, стремления, все, чем мне пришлось пожертвовать ради стихов, пропало зря. По грудной клетке стекают ручейки пота, перехватывает горло, становится нечем дышать. «Как больно бьется сердце, угасая в тишине…»
Мистер Лонгман чешет затылок и продолжает разглядывать потолок. Подошвы его башмаков выстукивают дробь под столом, точно он забыл о моем присутствии. А может, просто задумался, можно ли доверить мне написание готического романа. Моя попытка скромно откашляться больше напоминает сдавленный всхлип.
– Сэр, а вы не могли бы вернуть мои стихи?
Он хлопает в ладоши и так резко подхватывается с места, что цепочка от карманных часов издает дребезжание, которому вторит звон серебряных пряжек на башмаках.
– Нет, не нужно романа. Романистов у меня пока хватает.
– Моя рукопись, сэр, разве вы ее не получали? – едва слышно бормочу я.
Неужели он потерял мои стихи? Беспечно засунул их куда-то между бумаг и карт? И теперь выгонит меня… с пустыми руками. Даже не пообещав принять роман. «Несчастная самозванка, – шепчет внутренний голос, – он бросил твои жалкие стихотворные потуги в огонь…»
Я обвожу взглядом комнату, ища обуглившиеся останки своих стихов. Мистер Лонгман вновь хлопает в ладоши. Я удивленно смотрю на него: это что, новая манера прощания с неугодными поэтами? Нет, он, не разжимая ладоней, сверлит меня огненным взглядом и изрекает два слова:
– Кулинарная книга!
Я недоуменно вздрагиваю. Он не только груб, но и чрезвычайно странен. За кого он меня принимает? Да, мне тридцать шесть лет, я не замужем, и платье мокрое от пота, но я не домашняя прислуга.
– Идите домой и напишите кулинарную книгу. Тогда, возможно, мы придем к соглашению. Всего хорошего, мисс Актон.
Мистер Лонгман опускает руки на заваленный бумагами стол, и я долю секунды надеюсь, что он ищет мои стихи, однако он указывает мне на дверь.
– Я… не готовлю… не умею готовить, – запинаясь, бормочу я, и, точно сомнамбула, направляюсь к двери. Меня охватывает разочарование. От моей показной бравады не осталось и следа.
– Если вы умеете писать стихи, то и с рецептами справитесь.
Он стучит пальцем по стеклянному циферблату карманных часов и с раздраженным стоном подносит их к уху.
– Адская жара, и я потерял кучу времени. Хорошего дня!
На меня накатывает неудержимое желание бежать. Прочь от ужасающего лондонского смрада, прочь от унижения – мои стихи сравнили с кулинарной книгой! Я со слезами на глазах бегу вниз по лестнице.
– Изящную и тонкую, мисс Актон! – кричит мне вслед мистер Лонгман. – Принесите мне кулинарную книгу, столь же изящную и тонкую, как ваши стихи.
Глава 2
Энн
Похлебка из репы
Никогда в жизни я не испытывала такого позора. Я нечаянно засыпаю, а через четверть часа, когда открываю глаза, надо мной черной тенью нависает викарий Торп.
– Ой, ваше преподобие, – бормочу я, вскакивая на ноги.
Я сразу понимаю, зачем он здесь. По правде, я ждала этого дня. Его глаза кружат по комнате, точно ветряные мельницы. Глаза человека, не знающего, что такое голод. Он рассматривает наш домишко: затянутый паутиной дымоход, груду зловонных тряпок, что я не успела постирать, черные клочья собачьей шерсти по углам. Слава богу, хоть очаг успела вычистить и золу вынесла.
За спиной у викария – моя мама, вцепилась ногтями в обмотанную вокруг нее простыню. Эти узлы – не иначе работа миссис Торп. Значит, маму нашли неодетой. Скорее всего, на берегу реки, куда она ходит мыться и забывает потом надеть платье. Я вздрагиваю от этой мысли – какой срам, ее могли видеть с барж, проплывающих мимо, и работяги с пороховой фабрики…
– С этим пора кончать, – говорит его преподобие, оглаживая толстый, круглый от пирогов и пудингов живот.
– Она бродила по округе? Я привязала ее к себе, но нечаянно уснула.
Я не говорю ему, что мама всю ночь не давала мне спать, требовала то одно, то другое, дергала за веревку, щипалась, лягалась, рвала ногтями свою ночную сорочку.
– Сколько она уже… – Викарий многозначительно опускает голову к земле, точно намекая, что это проделки дьявола.
Однако я знаю, что Бог любит всю свою паству одинаково, и поднимаю взгляд к небесам.
– Уже пять лет, как она стала… рассеянной.
Я молчу о том, что в последнее время маме совсем худо, а после прошлого полнолуния она даже меня не узнает.
– Ее нужно поместить в психиатрическую лечебницу, Энн, – говорит викарий. – В Барминг-Хит недавно открылась новая.
– Я буду привязывать ее покрепче, – обещаю я, избегая его взгляда.
У меня горят щеки. Интересно, он сам нашел маму или кто-то привел ее к нему, вместо того чтобы отвести домой? Или она заявилась в таком виде в церковь? Как представлю, что она сидит в церкви голая или в своем потрепанном бельишке, безумная, ничего не соображающая, все внутри сжимается.
– Что вы сегодня ели, Энн?
Викарий смотрит на Септимуса, который растянулся у очага, приоткрыв один слезящийся глаз. Во взгляде мистера Торпа читается настороженность, точно он думает, что мы можем съесть нашего несчастного тощего пса.
– Мы питаемся не хуже, чем кормили бы маму в богадельне или в лечебнице.
Я усаживаю ее на пол и ослабляю узлы на простыне, надеясь, что она не начнет брыкаться. Мне до смерти хочется, чтобы викарий ушел, но он продолжает допытываться, так что приходится отвечать.
– Мы съели по куску хлеба с топленым жиром и по луковице, – отвечаю наконец я, не уточняя, что хлеб был сухой, как пекарская метла, а лук выпустил стрелы длиной с мою руку.
– И похлебку из репы, – придумываю я на ходу.
– Твою мать могут принять в лечебницу бесплатно, о ней там будут хорошо заботиться. А отцу я могу дать работу – ухаживать за церковным кладбищем.
Я удивленно замираю. Понятно, почему он хочет избавиться от моей мамы, но найти работу для папы… Этот человек – не иначе, как святой. И трех лет не прошло, как он нашел работу в Лондоне для моего брата Джека – жарить мясо на кухне джентльменского клуба. Я напоминаю, что у папы только одна нога – вторую он потерял, сражаясь за короля и свою страну.
– Знаю, знаю, – отвечает он, отмахиваясь от меня, точно от лишайной дворняги. – Господу неугодно, чтобы твоя мать бегала по округе в голом виде. Это нехорошо для… для…
Он останавливается и прищуривает глаза.
– Для морального состояния прихожан.
Интересно, ему это сообщил сам Господь? Пожаловался на мамино безумие? Или рассказал о позапрошлом вечере, когда папа схватил маму за шею и сжал изо всех сил, точно рождественского гуся? От папы разило пивом, и он был сильно не в духе. К счастью, от пива мой бедный одноногий папа так ослабел, что повалился на пол и завыл:
– Она ничего не соображает, Энн. Даже меня не помнит… И себя не помнит. Не человек она больше.
Тем временем мама лежала на матрасе, растянув губы в беззубой ухмылке, не понимая, что ее только чудом не задушил собственный муж.
Его преподобие начинает пятиться к двери, отводя взгляд от моей несчастной матери, ползающей по полу. Сквозь редкие, тусклые волосенки просвечивает желтый, как пергамент, череп. Я укладываю ее на тюфяк и сгибаю костлявые члены, придавая позу кошки. Сбившаяся простыня завязана большими узлами на плечах, коленях и бедрах, и мама больше похожа на кучу грязного белья, чем на человеческое существо. В это мгновение я понимаю, что никто, кроме меня, не сможет за ней присматривать, только я могу ее успокоить.
– Я буду ее одевать, – обещаю я. – И научусь завязывать крепкий морской узел.
Викарий останавливается и очень внимательно оглядывает комнату. Он поднимает взгляд к полке, где когда-то лежали мамины книги: молитвенник, кулинарная книга «Готовим просто и вкусно», «Немецкие сказки» в рубиново-красном переплете. Теперь там пусто. Я жду, когда он спросит, почему у нас нет молитвенника. И Библии. Вместо этого он говорит такое, что я теряю дар речи.
– Ты умная девушка, Энн, сметливая, – говорит он. – Ты могла бы стать прислугой. Или нянькой. Тебе бы этого хотелось?
Я моргаю, как дурочка.
– Это правда, что мать научила тебя грамоте?
Я киваю, и он продолжает:
– Если ты скрупулезно честна и будешь очень стараться, то можешь стать горничной. Я вижу, ты не чураешься тяжкого труда.
Я не успеваю прикусить язык и выдаю свое заветное желание. Эти слова крутятся у меня в голове каждый вечер, точно развевающиеся на ветру ленточки.
– Я мечтаю стать кухаркой, – выпаливаю я.