Я, следователь… (страница 5)
– Издаля… Мы тут все друг друга знаем… Мои у него не учились… Раньше кончили, а внучки уже в городе в школу пошли… Каждый год летом сюда приезжали… А ноне не приедут… На море, говорят, собираются… Чудно! На море! Чем тут плохо-то?.. Я вон года свои выжила, а море так и не видала…
Говоря все это, она бережно сливала из ведер воду, осторожно достала пышные охапки цветов, протянула мне:
– На, держи… А я пойду. – Потом с интересом взглянула мне в лицо: – А ты-то кем доводишься покойному? Сын?..
– Как вам сказать… Ну, вроде бы… Ученик я его…
– Да-а? – удивилась бабка и решительно тряхнула головой. – Хорошо, значит, дед жизнь прожил, коли хоть один ученик проводить явился…
– Он хорошо прожил жизнь, – заверил я. – Сколько я вам должен?
– Нисколько, – хмыкнула бабка. – Мне уж самой скоро не деньги, а цветы надобны будут.
Я сел за руль, и Галя спросила:
– О чем ты с ней так долго говорил?
– О цветах… О Кольяныче… О жизни…
Галя поджала нижнюю пухлую губу и грустно пожаловалась:
– Ты готов говорить о цветах и о жизни с незнакомой дикой старухой… А со мной – не хватает терпения и времени…
Дорога помчала на взгорок – в конце улицы уже был виден дом Кольяныча.
– Галя, мне кажется, что ты не хочешь говорить со мной о жизни, а хочешь заставить меня воспринимать жизнь по-своему… Может быть, происходит ошибка – ты любишь вовсе не меня, а совсем другого человека и страдаешь оттого, что я никак не становлюсь на него похожим…
– Может быть, дорогой мой… Во всяком случае, такие банальности начинают говорить перед расставанием… Дело в том, что твоя профессия идеально наложилась на твой характер, и ты превратился в одинокого волка – тебе никто не нужен…
– Разве? – искренне удивился я. – Я этого раньше как-то не замечал.
– Уж поверь мне! Беда в том, что ты людей не любишь, к каждому ты предъявляешь невыполнимые требования. И от этого мне так тяжело с тобой! Я человек открытый, я люблю людей…
Я резко затормозил машину, так, что у Гали мотнулась голова и она не смогла завершить свое гуманистическое выступление. Выключил зажигание, отворил дверцу и сказал ей:
– Я думаю, что говорить «я люблю людей» так же пошло и глупо, как заявить, что «я умный и бескорыстный человек». Люди не вырезка с грибами, и любить их – ежедневный труд души, страдание и служение им. А не кокетливая болтовня! За всю жизнь я не слышал от Кольяныча ни слова о его любви к людям. Все, пошли.
У калитки стояла какая-то женщина, которая сразу сказала:
– Опоздали вы маленько – Николая Иваныча из школы хоронили… Вы прямо на кладбище поезжайте, может, поспеете до схоронения… Лариса сказала, что на поминки часа в два вернутся… А вы знаете, где кладбище?
– Знаю, спасибо…
Я повернулся к машине, и тут разнесся протяжный визг, высокий вой, гневный лай, опадающий в жалобный тонкий скулеж. Барс. Это Барс услышал и узнал мой голос.
– А где собака? – спросил я женщину.
– В доме пока заперли, – вздохнула тяжело она. – Жалко пса, прям как человек убивается… В сенях его пока оставили, а то бы на кладбище побежал… Не дело это… Как все вернутся – выпустим… А времени пройдет сколько-то, глядишь, привыкнет пес… Дети родные и те привыкают… Все привыкают… Мертвого-то не воротишь…
Я взбежал по ступенькам, распахнул дверь, и Барс черным лохматым комом вывалился мне навстречу, встал на задние лапы, лизнул жарко в лицо, тяжело дыша, забил тугой метлой хвоста по струганым доскам крыльца.
– Куда вы его? – закричала женщина. – С ним Ларка и та не может справиться! Убежит он теперь…
– Некуда ему бежать, – сказал я. – Поехали со мной, Барс…
Барс улегся на заднем сиденье, свернулся клубком, засунул морду под лапы и замер. А я погнал машину обратно – через безлюдный центр, через Приречье и Маросановку – к кладбищу.
По всем статям Барс мог бы сойти за овчарку, если бы не вялые уши и загнутый кренделем вверх хвост. Несколько лет назад этот симпатичный беспород приблудился к Кольянычу и остался навсегда. Тогда еще я спросил Кольяныча, почему он раньше не держал собаки.
– Раньше не мог себе позволить, – усмехнулся он. – А теперь могу…
– Почему? – удивился я.
– А она теперь со мной на всю жизнь – до конца. Обычно люди, когда берут собаку, не задумываются над тем, что почти наверняка переживут ее. А собака – не стул, не костюм. Вместе с ней потеряешь часть себя. А теперь все по-честному – никому не ведомо, кто из нас кого провожать будет…
Вот и вышло, как он хотел, – Барс его провожает.
Опоздали мы на похороны. Подъехали к воротам кладбища, а оттуда люди уже выходят. Много стариков, много детей в школьной форме. И множество каких-то нераспознанных мною людей в одинаковой одежде и с одинаковыми лицами – мне всегда толпа у гроба кажется неразличимой. Только старики и дети запоминаются, они ни на кого не похожи, каждый сам по себе.
Я оставил Барса в машине, и мы с Галей прошли по единственной аллейке кладбища, почти до самого конца, туда, где за невысоким забором густо разрослись осокори и вербы и далеко видна утекающая к югу река.
Холм из цветов и жестяная табличка: «Николай Иванович Коростылев, 73 лет». Пригорюнившаяся, с сухими глазами стояла Лариса, опираясь на дебелое плечо своего Владилена, дежурно-огорченное лицо которого никак не могло скрыть бушующих в нем жизненных соков. Понурые, уставшие от неприятной и не очень понятной им печальной процедуры, ковыряли носками ботинок песок их двое мальчишек.
И незнакомая мне совсем молодая женщина в черном платье.
Владилен, истомленный ролью скорбящего родственника, откровенно обрадовался мне, замахал рукой, и в его гостеприимно приглашающих жестах было облегчение человека, получившего возможность размять затекшие конечности.
– Жалко, очень жалко старика, – сказал он мне физкультурным голосом и разумно-рассудительно добавил: – Да ведь вместо него не ляжешь…
И по тому, с каким деятельным интересом он смотрел на стоявшую за мной Галю, было ясно, что он не только сейчас не собирался ложиться под жестяную табличку вместо Кольяныча, но и вообще мысль о возможности собственной смерти в будущем кажется Владику совершенным абсурдом.
Лара медленно, будто спросонья, повернула к нам голову, долго смотрела на меня, словно припоминала, кто я такой, потом сделала неуверенный шаг навстречу, уткнулась мне лицом в грудь и тихо заплакала. И сквозь всхлипывания я слышал ее тихие причитания:
– Как же можно так… Он ведь в жизни мухи не обидел… Он такой добрый… Боже мой, какое зверство…
Я не мог понять, о чем она говорит. И спросить сейчас не мог. Просто обнимал за плечи и тихо гладил по спине. Охапки подаренной мне бабкой сирени упали на дорожку, и неловко переминавшийся Владик наступал своими желтыми мокасинами на сочные гроздья фиолетово-синих цветов.
– Поехали, Ларочка, домой, – сказал я. – Потом поговорим…
– Да-да, Ларок, надо ехать, – готовно подхватил Владик. – Слезами тут не поможешь, а дома надо еще оглядеться, все проверить – люди ведь званы, помянуть надо отца добрым словом… А со Стасом потом поговорим, я ему сам расскажу…
Лариса молча кивнула – она всегда со всеми во всем соглашалась.
Стоявшая с ними женщина в черном вдруг резко сказала:
– Владилен Петрович, вам, наверное, действительно надо взять детей и ехать домой. А поговорить следует сейчас…
– Пожалуйста, – пожал он своими круглыми пухлыми плечами. – Не понимаю только – почему сейчас? Отца нашего никаким разговором уже не возвратишь, а дома люди званы… Надо, чтобы было все как водится у приличных людей…
– Наверное, – сказала женщина и скинула с головы черный кружевной платок. – Но скорее всего, один из этих приличных людей и загнал его сюда…
И показала пальцем на жестяную табличку «Николай Иванович Коростылев».
Владик набрал в обширную грудь воздуха, сокрушенно-громко вздохнул и возвестил присяжно-поверенно:
– Наденька, как все молодые люди, вы максималистка! Из-за одного затаившегося мерзавца не можем же мы подозревать всех людей, окружавших Николая Иваныча!..
Я молча слушал их, и в голове тонко вызванивало: «…Его убили… Он умер от инфаркта…» Но я не перебивал их и не задавал вопросов, потому что я профессионал в человеческом горе, и профессия моя начинается с терпения. Адский жар терпения выжигает всего сильнее душу, она сохнет постепенно, трескается, стареет. Но сыщик начинается не с хитрости, быстроты и храбрости. Розыск ответа на любую загадку начинается с терпения.
А Гале ненавистно всякого рода терпение. И неясность своего положения и роли. Поэтому она выступила вперед и, давая сразу понять, что она мне человек не чужой и, естественно, им, таким образом, свой, сказала мягким сострадательным голосом, не допускающим никакого отказа:
– Стасу надо объяснить, в чем дело… Мы же ничего не знаем… Стас, безусловно, сможет…
Я не дал ей договорить:
– Минуточку… Все идут домой… Галя, помоги там Ларе, чем сможешь… А мы с Надей задержимся ненадолго… Мы вас скоро догоним…
Пережив мое предложение как новое, ничем не спровоцированное оскорбление, Галя, тряхнув своими прекрасными волосами, взяла Лару под руку и повела к воротам, мальчишки побежали вперед, а Владик степенно зашагал следом. Стихали их шаги, громче голосили птицы в кронах старых деревьев, истончался, исчезал сочувственно-соболезнующий голос Гали, успокаивающий Лару ненужными словами, и почему-то эти отдельно доносившиеся слова казались мне похожими на мято-желтые пятна солнца, с трудом прорвавшиеся сквозь густую зелень, дрожащие, бесформенные, обманчиво-недостоверные, как нелепые разводы на маскхалате.
Здесь остро пахло сырой глиной и перепрелой хвоей.
Я обернулся и увидел, что Надя складывает оброненные мной цветы, помятые толстыми ногами Владика, на могилу Кольяныча. Она выпрямилась, посмотрела на меня и, угадывая незаданный вопрос, сказала:
– Я вас хорошо знаю, я вас много раз видела у Коростылева. Вы меня не запомнили, я девчонкой тогда была… Вы приехали первый раз девять лет назад.
– Да, давно это было, – кивнул я. – Приблизительно лет девять-десять назад.
– Не приблизительно, а точно – девять лет назад. В июле это было…
– А почему вы это так точно запомнили? – спросил я из вежливости.
– Потому что я в вас сразу влюбилась. Мне было четырнадцать лет, и никогда до этого я не видела более интересных людей…
– Занятно, – усмехнулся я. – За прошедшие годы у вас была возможность убедиться во вздорности детских увлечений…
Она ничего не ответила, и, поскольку пауза угрожала затянуться, я быстро сказал:
– Последнее время меня преследует странное воспоминание… Я пришел в зоопарк и в клетке между вольерами пантеры и тигра увидел собаку. Обычную собаку, дворнягу. Тогда я поглазел на нее и ушел, а теперь все чаще думаю: что делала в клетке между пантерой и тигром дворняга? Что должна была изображать в зоопарке нормальная простая собака?
Надя покачала головой:
– Не понимаю…
– Я и сам не очень понимаю, – махнул я рукой. – Я ощущаю себя собакой, попавшей по недоразумению в клетку зоопарка.
Она повернулась ко мне, и я первый раз внимательно рассмотрел ее лицо – очень тонкое, смуглое, с родинкой над переносьем, как кастовая тика у индийских женщин. Красивая девушка, ничего не скажешь…
– Удивляюсь, что я вас не запомнил, – сказал я.
– Мы в соседим доме жили… Когда вы приезжали, я смотрела на вас через забор и подслушивала, о чем вы с Коростылевым разговаривали… Да что там! Все утекло…
Из нагрудного карманчика она вынула сложенный серый лист и протянула мне:
– Посмотрите…
Развернул лист – телеграмма. На сером бланке наклеены белые бумажные полосочки, покрытые неровными рядами печатных букв. Я пытался вчитаться в текст, но ужасный смысл слов, их злой абсурд не вмещался в сознании.