Остров пропавших деревьев (страница 5)
Прошло пятьдесят две секунды – почти, но еще не минута, – и голос Ады начал садиться; горло, ободранное и полое внутри, напоминало засохший тростник. У нее поникли плечи, задрожали колени, лицо задергалось, словно она очнулась от дурного сна. Она успокоилась. И так же неожиданно, как начала, замолчала.
– Что, черт возьми, это было?! – громко пробормотал Джейсон, но его вопрос остался без ответа.
Ни на кого не глядя, Ада, вконец обессилев и задохнувшись, рухнула на свое место – марионетка с лопнувшими в разгар представления веревочками. Именно так Эмма Роуз чуть позже опишет произошедшее, естественно с преувеличениями. Впрочем, сейчас даже Эмма Роуз притихла.
– Ты в порядке? – Миссис Уолкотт не могла скрыть своего потрясения, и на сей раз Ада ее услышала.
И когда высоко в небе сформировались гряды облаков, а на стены классной комнаты упала тень, будто от крыльев гигантской птицы, Ада Казандзакис закрыла глаза. Звук вибрировал у нее в голове, упрямо отбивая такт – хрясь-хрясь-хрясь, – однако все, о чем она могла думать в данный момент, было то, что где-то там за стенами класса, вне пределов ее досягаемости, прямо сейчас ломаются чьи-то кости.
Фиговое дерево
– Пока ты лежишь здесь, я буду каждый день приходить и с тобой разговаривать. – Вонзив лопату в землю, Костас нажал на черенок, вынул ком земли и бросил его на постепенно растущий холмик у ног. – Чтобы тебе не было одиноко.
Жаль, что я не могу сказать ему, что такое понятие, как одиночество, придумали люди. Деревья не способны чувствовать себя одинокими. Людям кажется, будто они твердо знают, когда их земное существование кончается, а чье-то другое начинается. Деревья же, с их перепутанными под землей корнями, сообщающимися с грибами и бактериями, не питают подобных иллюзий. Для нас все в этом мире взаимосвязано.
Но даже если и так, было приятно узнать, что Костас собирается меня навещать. В знак благодарности я склонила к нему свои ветви. Он стоял так близко, что я уловила запах его парфюма с нотками сандалового дерева, бергамота и амбры. Я сохранила в памяти каждую черту его красивого лица: высокий гладкий лоб, крупный тонкий нос с острым кончиком, ясные глаза под сенью загнутых кверху ресниц, жесткие волнистые волосы, по-прежнему густые, по-прежнему темные, хотя и тронутые серебром, особенно на висках.
В этом году ко мне неожиданно подкралась любовь. Любовь, похожая на нынешнюю аномальную зиму. Подкралась тихо и незаметно, и когда я все поняла, то поезд уже ушел. Я глупо, нелепо увлеклась мужчиной, который никогда не посмотрит на меня как на сексуальный объект. Мне было неловко от внезапно нахлынувшего желания, щемящей тоски по тому, чему не суждено сбыться. Я напомнила себе, что жизнь – это не торговое соглашение, не просчитанная система уступок и любовь может быть горькой, однако, положа руку на сердце, я не переставала гадать: а что, если в один прекрасный день Костас Казандзакис ответил бы мне взаимностью, и способен ли человек влюбиться в дерево?
Я знаю, о чем вы сейчас думаете. Как может обыкновенный Ficus carica влюбиться в Homo sapiens? Да, я отнюдь не красавица. У меня довольно заурядная внешность. Я ведь не сакура – прекрасное японское вишневое дерево, усыпанное прелестными розовыми цветками, такими притягательными, чарующими и самодовольными. И не сахарный клен, пылающий потрясающими оттенками рубиново-красного, желто-оранжевого и золотого, счастливый обладатель листьев идеальной формы, устоять перед которыми просто невозможно. И определенно не глициния, эта утонченная пурпурная соблазнительница. Я также не вечнозеленая гардения, с ее одуряющим ароматом и блестящей зеленой листвой, и не бугенвиллея, с роскошными пурпурными плетями, ползущими вверх и свисающими с глинобитных стен под палящим солнцем. И не давидия, которая, утомив вас ожиданием, наконец выдает обворожительные романтические прицветники, трепещущие на ветру, словно надушенные носовые платки.
Признаюсь, у меня нет их очарования. Если вы пройдете мимо меня по улице, то даже не посмотрите в мою сторону. Но мне хочется верить, что я не лишена привлекательности в собственном обезоруживающем стиле. Нехватку красоты и популярности я компенсирую таинственностью и внутренней силой.
Многие столетия под моей сенью собирались птицы, летучие мыши, пчелы, бабочки, муравьи, обезьяны, динозавры… а также одна смущенная пара, бесцельно бродившая с выпученными глазами по эдемскому саду. Тут нет никакой ошибки. Да-да, это было не яблоко. Самое время развеять столь вопиющее заблуждение. Адам и Ева не устояли перед искушением съесть смокву, плод соблазна, желания и страсти, а не какое-то там хрустящее яблоко. Не хочу умалять достоинства собрата-растения, но разве можно сравнить банальное яблоко с ароматным плодом смоковницы, который даже сейчас, спустя целую вечность после первородного греха, своим вкусом напоминает нам о потерянном рае.
При всем моем уважении к верующим бессмысленно полагать, что первый мужчина и первая женщина согрешили, съев старое доброе яблоко, а потом, осознав свою наготу и убоявшись гнева Господня, гуляли по волшебному саду – дрожащие, сгорающие со стыда, – где и наткнулись на смоковницу, листьями которой решили прикрыться. Весьма занимательная история, но кое-что явно не сходится, ибо в ней не хватает меня! Ведь там фигурировала именно я: дерево добра и зла, света и тьмы, жизни и смерти, любви и разочарования.
Адам и Ева разделили между собой нежный, спелый, соблазнительный, ароматный плод смоковницы, раскрыв его ровно посередине, и когда мясистая, насыщенная сладость растаяла у них на языках, они увидели окружавший их мир совершенно в новом свете, поскольку именно это происходит с теми, кто приобретает знание и мудрость. Затем Адам и Ева прикрылись листьями дерева, под которым случайно оказались. Что касается яблока, то, прошу меня извинить, его там и близко не было.
Взгляните на любую религию, и вы найдете там меня. Я присутствую в любом рассказе о Сотворении мира, являясь свидетелем поведенческих особенностей людей, ведущих бесконечные войны, людей, так часто комбинирующих мою ДНК, что теперь меня можно найти практически на любом континенте. Что касается любовников и поклонников, то мне грех жаловаться. Некоторые из них даже помешались на мне, причем настолько, что, забыв обо всем, оставались со мной до конца своих коротких дней, как, например, мои маленькие фиговые осы.
Но даже в этом случае ничего из сказанного выше не дает мне права любить человеческое существо и тем более надеяться на взаимность. Согласна, не слишком разумно влюбляться в представителя другого вида; в того, кто наверняка усложнит тебе жизнь, нарушив ее рутину, лишит тебя ощущения стабильности и укорененности. Но опять же, тот, кто считает, что любовь может быть разумной, никогда не любил.
* * *
– Фикус, под землей тебе будет тепло. Все обойдется. – После стольких лет жизни в Лондоне Костас все еще говорил по-английски с ярко выраженным греческим акцентом.
Костас был обнадеживающе фамильярен со мной. Я узнавала его раскатистое «р», свистящее «з», смазанное «ш», искаженные гласные, усиление модуляции при волнении и ослабление в состоянии задумчивости или неуверенности. Узнавала любые изменения его голоса, журчавшего, перекатывавшегося и омывавшего меня, подобно чистой воде.
– В любом случае это ненадолго. Всего на несколько недель, – успокоил меня Костас.
Я привыкла, что он со мной разговаривает. Но сегодня он беседовал со мной особенно долго. И у меня возник вопрос: а что, если эта снежная буря вызвала у него скрытое чувство вины? Как-никак именно он привез меня в эту пасмурную страну из Кипра на дне черного кожаного чемодана. Откровенно говоря, меня доставили сюда контрабандой.
В аэропорту Хитроу, когда Костас проносил свой чемодан под пристальным взором дородного таможенника, я напрягалась от страха, что Костаса могут в любую секунду остановить и досмотреть. Между тем его жена шла впереди, как обычно, порывистым, решительным, нетерпеливым и размашистым шагом. Дефне уже носила под сердцем Аду, но они с мужем тогда еще об этом не знали. Они думали, что привезли в Англию только меня, не ведая о том, что привезли туда свое еще не родившееся дитя.
Когда распахнулись двери терминала «Прибытие», Костас, не в силах справиться с волнением, воскликнул:
– Мы здесь! Мы сделали это! Добро пожаловать в наш новый дом!
Интересно, он сказал это мне или своей жене? Хотелось бы думать, что ей. Так или иначе, все это произошло более шестнадцати лет назад. С тех пор я ни разу не была на Кипре.
И тем не менее остров этот по-прежнему всегда со мной. Ведь места, где мы родились, формируют нашу жизнь, даже если мы оказываемся далеко. Так было и так будет. Время от времени во сне я снова попадаю в Никосию, где, отбрасывая тень на скалы, стою под привычным солнцем и пытаюсь дотянуться до кустов, колючие метелки которых взрываются брызгами цветов, таких же идеальных и ярких, как золотые монеты в детских сказках.
Я помню все о жизни, оставшейся позади. Береговую линию, похожую на рельеф протянутой хироманту ладони, хор цикад на жаре, жужжание пчел над лавандовыми полями, трепет крыльев бабочек в первых лучах солнца… Многие пытаются, но никто лучше бабочек не умеет внушать оптимизм.
Люди полагают, что разница между оптимистами и пессимистами обусловлена личными качествами. Хотя, по моему мнению, все объясняется способностью забывать. Чем лучше память, тем меньше шансов стать оптимистом. Нет, я вовсе не утверждаю, что у бабочек нет воспоминаний. Конечно есть. Мотылек помнит все, что узнал, будучи гусеницей. Но я и мне подобные обладают способностью помнить вечно – и я не имею в виду годы или десятилетия. Я имею в виду века.
Такая долговременная память – форменное проклятие. Когда пожилые киприотки хотят кого-то покарать, они никогда не желают этому человеку откровенного зла. Не накликивают молнию, беду или неожиданную потерю состояния. Они просто говорят:
Чтоб ты утратил способность забывать.
Чтоб ты и на краю могилы продолжал помнить.
Итак, подозреваю, меланхолия, которую я не способна с себя стряхнуть, заложена в моих генах. Врезана невидимым ножом в мою кору.
* * *
– Ну ладно, этого, наверное, достаточно. – Костас осмотрел траншею, явно довольный ее длиной и глубиной. Он выпрямил затекшую спину и вытер грязные руки, достав из кармана носовой платок. – Теперь я должен тебя немножко обрезать. Так тебе будет легче.
С помощью секаторов он опытной рукой ловко подстриг мои упрямо торчащие во все стороны ветви. Затем, соединив оставшиеся, обвязал меня нейлоновой веревкой. Осторожно затянул веревку двойным узлом – довольно свободным, чтобы не повредить кору, но достаточно аккуратным, чтобы я поместилась в траншею.
– Я почти закончил, – сказал он. – Нужно поторапливаться. Снежная буря вот-вот начнется!
Но я знала его достаточно хорошо, чтобы понимать, что надвигающаяся буря была отнюдь не единственной причиной спешки. Он стремился закончить эту работу до возвращения дочери из школы. Не хотел, чтобы юная Ада стала свидетельницей еще одних похорон.
В тот день, когда жена Костаса впала в кому, из которой так и не вышла, печаль поселилась в его доме, подобно стервятнику, не желающему улетать, пока не сожрет все следы радости и веселья. Сразу после смерти Дефне Костас несколько месяцев подряд, а потом время от времени приходил в сад и, завернувшись в тонкое одеяло, сидел возле меня; глаза у него были опухшими и красными, движения вялыми, будто его против воли подняли со дна озера. Костас никогда не плакал дома, чтобы дочь не видела отцовских слез.
В такие вечера меня переполняла такая безграничная нежность и любовь, что становилось нестерпимо больно. Именно в подобные моменты лежавшая между нами пропасть причиняла мне особенно сильные страдания. Как же я убивалась из-за того, что не могу превратить ветви в руки, чтобы обнять Костаса, сучки – в пальцы, чтобы приласкать его, листья – в языки, чтобы прошептать слова утешения, а ствол – в сердце, чтобы вобрать в себя любимый образ.