Тоска по дому (страница 14)
– Нет, – ответил я, – дома обо мне уже, наверно, беспокоятся.
Ночью, после того как я вернулся из подвала-бомбоубежища, где собирались члены клуба «Рука помощи», мне приснился сон. По-видимому, он был важным, потому что я помню бо́льшую часть этого сна. Шмуэль, мужчина лет шестидесяти, с волосами, как солома, в потрескавшихся очках, стоял посреди нашей гостиной, излагая мне свою теорию, ту самую теорию, которую он объяснял несколько часов назад в реальности в «кофейном уголке» клуба (стол с отслаивающимся пластиковым покрытием, два стула, один со сломанной спинкой, сахар с комками, растворимый кофе «Элит», пастеризованное молоко, видавшие виды чайные ложки).
– Мир, – объясняет он с жаром, – разделен на три цвета: красный, белый и прозрачный. Красный и белый олицетворяют две человеческие крайности, а прозрачный представляет срединный путь. Божественный компромисс. В политике, например, крайне правые – это белый цвет; Рабин, благословенна его память, был красным, а истинный путь, прозрачный, пролегает между ними. То же самое и с любовью. Мужчины – белые. Женщины – красные. Вот почему сердца разбиваются. А теперь, – тут Шмуэль наклонился и прошептал мне прямо в ухо, – посмотри на вашу квартиру, друг мой. Все здесь красное, белое и прозрачное.
Я окинул взглядом квартиру. Режиссер-постановщик сна переместил камеру и позволил мне с ужасом убедиться, что Шмуэль прав. Стулья были красными, стол – белым, а стена, отделяющая нас от семьи Закиян, прозрачной. Я мог видеть сквозь стену и Симу, и Моше в разгар их ссоры, но не слышал, что они говорят. На столе стояла прозрачная тарелка, справа от нее лежал красный нож, а слева – белая вилка.
– Но почему именно красный, белый и прозрачный? – спросил я Шмуэля. – Где логика?
Шмуэль пожал плечами и кивнул головой в сторону картины, висевшей на прозрачной стене, той самой картины, которая так раздражала Ноа: изображение мужчины, глядящего на улицу через окно. Оригинальные цвета картины – фиолетовый, черный и оранжевый – сами собой сменились на красный и белый. Этот образец современного искусства мне не понравился, к тому же было совершенно непонятно, почему Шмуэль стоит посреди моей гостиной, хотя он должен находиться в клубе, на своем месте. Я обратился к нему, чтобы выяснить это обстоятельство. Но он исчез. Или, может быть, не исчез? Может, он просто прозрачный? Эта внутрисонная мысль пронеслась в моей голове, но у меня не было времени проверить ее, потому что внезапно в окно сильно постучали. Я подошел, чтобы узнать, кто это, но ничего не мог увидеть, потому что окно было не прозрачным, а белым или матовым. По голосам я понял, что Ноа, Ицхак Рабин и какой-то мальчик, возможно Йотам, потеряли ключи и хотят, чтобы я им открыл. Я подошел к двери и подергал ее. Впустую. Я навалился на дверь плечом, но она не поддавалась. Я ударил дверь ногой, как в каратэ, но она не открылась. На этом заканчивается часть, которую я помню.
Утром, когда я проснулась, его рядом уже не было, но постель еще хранила тепло, а на подушке была вмятина в форме головы. В фильмах в подобных эпизодах мужчина после ссоры всегда оставляет женщине письмо с извинениями или покупает ей букет цветов, и хотя я знаю, что Моше не по части писем или букетов, я надеялась, что на кухонном столе меня кое-что ждет. Так обстоит дело с фильмами – они влияют на тебя, хотя ты отлично знаешь, что все это глупости. Когда на столе ничего не оказалось, кроме полупустой чашки черного кофе, я была разочарована. Лилах, которая по утрам обычно спокойна и весела, хныкала. Эта малышка – антенна. Она улавливает все. Именно поэтому мы всегда стараемся спорить в спальне, за закрытыми дверями. Я поменяла ей подгузник, приготовила для нее нарезанный банан, как она любит. Тем временем к нам присоединился Лирон и попросил помочь ему зашнуровать ботинки. Я подогрела ему какао, в качестве компенсации за съеденные мной кукурузные хлопья добавив туда две дольки шоколада, надрезала кожуру апельсина, чтобы на большой перемене ему было легче его очистить, в тысячный раз объяснила ему, как делают петлю из шнурка и продевают через него петлю второго шнурка, и все это время пыталась обнаружить в нем отголоски вчерашнего спора, но ничего не увидела. Как обычно, он слишком быстро пил свое какао и, как обычно, немного обжег язык. Как обычно, он забыл вытащить уголки воротника и, как обычно, рассердился, когда я ему об этом сказала. И только у двери, после того как он привычно поцеловал меня в щеку, он вдруг обернулся и спросил:
– Я иду в детский сад Хани, верно?
И тогда я поняла, что он не только слышал нас, а еще и понял, поэтому я сказала: «Конечно!» – и быстро погладила его по волосам, чтобы он поторопился, а он поднял голову, будто хотел сказать мне что-то, но потом развернулся и ушел. Я наблюдала за ним, пока он не вошел в здание детского сада в конце улицы, и, как только он ушел, пожалела, что дала ему уйти вот так, без объяснений. Но что я могла объяснить? Я не знала, как объяснить даже самой себе. Внезапно мне захотелось поговорить о происшедшем с подругой. Посоветоваться. Но с кем? Я взяла Лилах на руки, осторожно посадила ее в большую коляску, где она могла и стоять, лишь бы не начала снова плакать, и мысленно перебрала в голове всех своих подруг. Галит? Всегда говорит по телефону «да, да», но к концу беседы из ее вопросов становится ясно, что она не слушала. Каланит недавно родила близнецов, и разговаривать с ней надо короткими предложениями, потому что один из близнецов обязательно заорет и ты даже фразу не закончишь. Сигаль неделю тому назад как раз перевела своего сына в тот самый садик, о котором говорил Моше, и у нее уж точно готова целая речь на данную тему. Она, разумеется, за перевод. Люди всегда готовы превозносить сделанное ими, иначе почему они возвращаются из-за границы довольными? Я бы и в самом деле хотела хоть один раз встретить человека, вернувшегося из поездки за границу, который сообщил бы: «Было очень плохо». Еще, разумеется, есть моя сестра Мирит, но я заранее знаю, как она отреагирует на любой вопрос. Вся эта история, к примеру, сразу загонит ее в стресс. «Зачем вы ссорились? Почему он уехал глубокой ночью? Почему ты ему не уступила?» Мирит всегда за уступки. Вот уже полгода ее муж изменяет ей со своей подчиненной-военнослужащей, но Мирит закрывает на это глаза. Она говорит, что это у него пройдет, как будто это грипп. Если бы наша мама была жива, она бы показала ей, что это за грипп.
«Но мама в итоге осталась одна. – Я услышала, как Мирит говорит это в моей голове. – Ты забыла?» У мамы случился сердечный приступ, и прошло три часа, пока один из соседей не обратил на это внимание. «Приехавшие врачи скорой помощи сказали, что, если бы ее обнаружили вовремя, еще был шанс. Понимаешь? – продолжала Мирит. – Я знаю, что Дорон мне изменяет, но, по крайней мере, есть кому поинтересоваться из гостиной, все ли со мной в порядке, если я порежу себе палец ножом для салата».
За секунду до того, как я мысленно ответила Мирит, раздался звонок в дверь. Ноа, студентка. У них закончилось молоко.
– Заходи, заходи, – сказала я ей, – не стесняйся. – Ноа вошла в дом и, прежде чем я успела ее предупредить, ударилась головой о новый абажур.
– Что поделаешь, – сказала я, останавливая раскачивающийся абажур, – все в этом доме лилипуты.
– И у меня в семье все маленькие, – сказала она, потирая ушибленное место.
– Как же ты такой получилась? – спросила я.
– Не знаю. Моя бабушка повыше, так что, возможно, это от нее, – пояснила она.
– Почти не осталось, – извинилась я, потряхивая пустым картонным пакетом. – Может, выпьешь кофе здесь? – И, не дожидаясь ответа, налила в электрический чайник воду и достала чашки.
Она заговорила мне в спину: ей как раз вполне хорошо с ее ростом. В детстве она была замкнутой, с трудом выдавливала из себя слова, и ее замечали только потому, что она была выше всех. Без своего роста была бы вообще прозрачной.
– Ладно, – сказала я, – сегодня тебе вполне хватает внимания, с твоими ногами ты запросто могла бы быть манекенщицей.
– Чепуха, – запротестовала она и похлопала себя по бедрам. А я подумала: «Дай Бог мне такие».
Я налила в чашки кофе и молоко, подкатила к столу коляску с Лилах и села.
– А какой девочкой ты была в детстве? – спросила она, дуя на кофе.
– Я? – засмеялась я. – Со мной было все наоборот. Я всегда была самой маленькой, последней в шеренге на уроках физкультуры, и поэтому у меня не было выбора, я должна была научиться разговаривать, озвучивать себя, как говорится. С самого рождения у меня было свое мнение обо всем. Я заботилась о том, чтобы все знали, кто такая Сима. Кроме того, так меня воспитывала мама: «Если у тебя есть что сказать – говори! Никого не бойся». Потом, когда я выросла и часами спорила с ней, чтобы она позволила мне остаться и посмотреть «Даллас», она, пожалуй, сожалела о том, что так меня воспитала, и говорила мне: «Расек пхаль хазар, твоя голова тверда, как камень». Но в душе, думаю, она гордилась мной. И по сей день я такая упрямая. Вот, вчера, например… – Я произнесла это и замолчала.
– Что же было вчера? – спросила Ноа. Мне понравился ее тон. Заинтересованный, но не чрезмерно настойчивый. Хочет знать, но не обязательно все. Я начала рассказывать ей о ссоре с Моше и, слово за слово, вдруг заметила, что говорю о семье Моше, о том, как с первой же семейной трапезы, еще до того, как мы с Моше поженились, они меня удочерили, но, с другой стороны, всегда давали мне почувствовать, что я такая дочь, которая вызывает у них разочарование, что я не умею готовить для Моше ку́бэ хаму́ста так, как он это любит, что у меня слишком много мнений, что я плохо убираю в доме. Если я предлагала им кофе сразу после того, как они заходили в дом, они обижались и Моше тихо объяснял мне на кухне, что не следует сначала предлагать кофе, потому что это означает, будто я поскупилась на еду. Но если я не предлагала кофе, они тоже обижались. Я уже восемь лет с Моше, и иногда у меня такое чувство, что мне не хватит всей жизни, чтобы выучить правила его семьи.
– Конечно, – сказала Ноа и коснулась моего локтя, – я точно знаю, о чем ты говоришь.
Я ждала, что она расскажет немного о семье Амира, но она молчала, и я продолжала рассказывать о моей маме, о том, какой особенной женщиной она была, как она растила нас одна, после того как наш папа «укрепился в вере» и исчез, и как она ходила в одном и том же платье все лето, чтобы у нее остались деньги для книг и тетрадей для нас, и как за неделю до начала занятий в школе она сидела со мной и Мирит, помогала обернуть наши книги цветной бумагой и налепить наклейку на обложку. Она обертывала книги каким-то особым способом, я этому не научилась, не знаю, как мама это делала, но все учительницы приходили в восторг от моих книг, они поднимали их, показывая всем, и говорили: «Посмотрите, дети, все должны поучиться у Симы». Я говорила и говорила без перерыва, а Ноа молчала, и по ее глазам было видно, что она внимательно слушает, и Лилах тоже была спокойной, наверно, от удивления, ведь в своей жизни она никогда не слышала, чтобы ее мама говорила так много, не переставая, а когда я закончила, – не то чтобы закончила, а скорее устала, – обнаружила, что кофе уже холодный, и встала, чтобы сварить черный кофе, потому что молока больше не было, но еще и потому, что внезапно, не знаю отчего, мне стало стыдно смотреть Ноа в глаза.