Тоска по дому (страница 4)

Страница 4

Все слышно сквозь эти стены, и когда я говорю «все», я имею в виду именно «все». Чтоб они были здоровы, студенты эти, почти каждый день, а иногда и два раза в день. А какие звуки она издает, господи ж ты боже мой. То есть не всегда, иногда слышится только скрип кровати и смешки; но, когда это им удается, Ноа совсем не стыдится и все удовольствие выплескивает наружу, но самое смешное, что Лилах, моя самая маленькая, когда слышит, как Ноа наслаждается, она пугается и начинает плакать, я должна взять ее на руки и успокоить, а попутно и сама успокоиться, потому что эти звуки и вправду сбивают меня с толку. Иначе говоря, иногда это меня просто раздражает и хочется постучать им в дверь, сказать со всем уважением, чтобы убавили громкость, но иногда, в те дни, когда Моше в дороге до позднего вечера, а я целый день одна дома, с подгузниками, текущими носами и радио, передающим песни под фортепиано, – эти голоса, доносящиеся из квартиры соседей, вызывают у меня некий зуд ниже живота, и я начинаю поглядывать на часы, ну, когда уже Моше вернется, а когда он наконец-то появляется и дети уже легли спать, я обнимаю его чуть дольше, чем обычно, целую его в подбородок, это у нас своего рода сигнал, а он начинает жаловаться, мол, я измотан, устал смертельно, но я-то его знаю, моего плюшевого мишку, и знаю, что нужно делать, чтобы он возбудился: черный кофе, лучащиеся взгляды, ласковые поглаживания по затылку, – и через несколько минут мы уже в постели, без криков и стонов, но с огромным ощущением приятного, ведь мы уже восемь лет вместе, со средней школы, и мы знаем, что делать и что говорить, а кроме того, в конце, когда уже все свершилось и мы лежим на спине, немного в удалении друг от друга, Моше всегда бормочет: «Благословен Господь, благословен Господь», – а я завожусь и говорю: «С чего это твое «благословен Господь», при чем здесь Бог вообще?» – потому что я сильно не люблю, когда он начинает говорить, как его религиозные братья. Но сколько я ему ни твердила об этом, он продолжает свое «благословен Господь», утверждает, что это у него слетает с губ просто автоматически.

Когда у нас была шива – семь дней траура, я не мог дождаться, чтобы это закончилось. Чтобы все люди разъехались по своим домам, особенно тетя Мириам, потому что из-за нее меня перевели в гостиную. Я хотел, чтобы мы вынесли уже из гостиной стулья и матрасы, и всю эту груду посуды, и недоеденные кусочки кубэ, и тогда появится наконец-то немного места, а мне позволят вернуться в свою комнату, немного поиграть в разные игры на компьютере или посмотреть телевизор, что было запрещено в течение всей недели, и у меня будет время подумать о Гиди и обо всем новом, что они говорили о нем последнюю неделю, и частично это было неправдой, например, что он любил армию и все такое, но в ту минуту, когда закончилась шива и тетя Мириам, уезжавшая последней, исчезла в такси, которое отвозило ее в аэропорт, я уже начал скучать по шуму и даже пожалел о своем желании, чтобы все ушли, потому что дом внезапно стал таким тихим, по-новому, эта тишина не похожа на тишину субботнего утра, когда все спят, или на тишину в моем классе, когда учительница велит всем читать из «Новой хрестоматии».

Мама и папа едва разговаривают со мной, а если и разговаривают, то только для того, чтобы отдавать распоряжения: «Почисти зубы», «Убери звук на компьютере», либо для того, чтобы задавать вопросы, например: «С чем тебе сделать бутерброд» или «Когда тебя забрать после тренировки в секции каратэ». Но самое странное, что они едва разговаривают друг с другом. Когда же они разговаривают, скажем, за ужином, можно услышать в каждой фразе, – даже, если это только «передай мне перечницу», – что они злятся.

Папа злится из-за «храма», – так это он называет, – который мама создает Гиди в гостиной. Он ничего не говорит ей, но можно понять, что он чувствует, по напряжению мышцы на щеке, которая начинает дрожать всякий раз, когда она вешает еще одно фото Гиди, зажигает еще одну свечку, вставляет в рамку еще одно письмо, присланное нам из армии. Мама же сердится на папу за те слова, которые он сказал корреспонденту из газеты. «Зачем ему это нужно? – сказала мама по телефону тете Маргалит, когда папа был на работе, а я прятался за шкафом и все слышал. – Я не понимаю его. Если ему нужно душу излить, пусть поговорит со мной. А кроме того, зачем он нападает на других родителей? Откуда у него эта наглость – судить их?»

Это не в первый раз, когда мама и папа в ссоре.

Так было и два года тому назад, потому что мама хотела завести еще одного ребенка. В то время Гиди еще жил дома. Однажды он увел меня в свою комнату, рассмешил до слез, подражая разным животным, а потом усадил на свою кровать и объяснил мне, что это вполне нормально, если папа и мама не во всем согласны друг с другом, и уж точно это совсем не значит, что завтра они разведутся, как родители Рои, а вполне вероятно, что они помирятся через неделю-другую и все вернется и станет по-другому.

Но теперь Гиди погиб, и когда мне больше невмоготу выносить настроение, царящее в доме, я ухожу прямо в поле, не говоря никому ни слова, просто выпрыгиваю из окна своей комнаты, чтобы мама не спрашивала, куда я иду. Я приземляюсь на расставленные ноги, как гимнаст, прыжком преодолеваю заборчик и иду в поле, собираю камни для памятника Гиди. Или играю с кошками. Никто не пристает ко мне с вопросами. Не смотрит на меня, будто я кукла в тель-авивском музее восковых фигур «Башня Мира», как поступают дети в моем классе с тех пор, как я вернулся в школу после траура.

Только высокий студент, который живет в квартире напротив, иногда выходит во двор, развешивает выстиранное белье или ищет свои газеты, почему-то ему кажется, что разносчик швырнул их в кусты. Но я-то знаю, что все его газеты на крыше, потому что у разносчика нет ни сил, ни охоты спуститься к самой двери, он бросает пачку газет прямо с дороги и промахивается, но я ничего не говорю. Вчера, когда во время поисков студент споткнулся о большой камень и упал, он мне улыбнулся, оттого что почувствовал себя глупо, и я было улыбнулся ему в ответ, но в последний момент сжал губы, сделав вид, что не заметил его. Мне не нужен еще один, чтобы меня жалеть.

– Амир, в гостиной шум.

– Это ветер.

– Может быть, это вор?

– Это ветер, но, если хочешь, я пойду проверю.

– Я хочу, мне нравится чувствовать, что ты сильный и защищаешь меня.

– Значит ли это, что я не могу быть слабым рядом с тобой?

– Можешь, но в меру. Ну?

– Я встаю.

– Погоди секунду, что, собственно, у нас можно украсть?

– Ничего. Впрочем, можно, это газета «Гаарец».

– Ведь мы еще ни одного номера не получили?

– Нет.

– А ты говорил с разносчиком?

– Говорил.

– Так, может, те, кто работает у Мадмони, забирают их у нас? Они приезжают в шесть утра.

– Отлично, Ноа, вини в этом арабов. Вполне логично, что они читают еврейскую газету «Гаарец».

– Почему бы и нет? Разве в газете нет специального приложения «Недвижимость»?

Этот дом, я уверен. Или нет? Уже две недели с тех пор, как мы начали работать здесь, делая пристройку к дому семьи Мадмони, я смотрю на этот дом, который стоит через дорогу, долго смотрю. С раннего утра смотрю, и в перерывах, и в конце рабочего дня, когда мы сидим на тротуаре, дожидаясь, пока Рами, строительный подрядчик, подберет нас и отвезет обратно в деревню. Нижняя часть дома новая, яани[2], отремонтированная. Камни чистые, с тонкими полосками между ними. Живет там семья с двумя маленькими детьми – муж работает в компании «Эгед», это я сужу по автобусу, – и еще есть молодая пара, которая живет в квартире, пристроенной к задней стене дома, но я вижу только крышу и антенны.

Если бы дело было только в нижней части дома, то я бы ничего и не подумал.

Но верхняя часть, второй этаж, откуда иногда появляются старуха со стариком, построена так, как обычно строились у нас в деревне, камень подогнан к камню. Один из камней, угловой, выступает вперед, как он выступал в том доме, который я помню. И еще один камень, слева от двери, такой же черный, какой был и у нас, хотя вообще-то я помню черный камень в нашем доме с правой стороны. И окно завершается небольшой аркой, точно такой, какая венчала окно в комнате мамы и папы.

Моя семья успела пожить во многих квартирах, по крайней мере, последние десять лет перед моим уходом в армию. Из Иерусалима в Хайфу. Из Хайфы – в Иерусалим. Из Иерусалима в Детройт. А еще были переезды в каждом городе. И все-таки всякий раз, когда я переезжаю на другую квартиру, всплывает и болезненно ранит душу, затмевая все переезды, тот переезд, что случился, когда я переходил из девятого класса в десятый. Как раз во время чемпионата мира по футболу, поэтому я хорошо помню год: тысяча девятьсот восемьдесят шестой. Мексика, восемьдесят шесть. Бельгия против Советского Союза. Испания против Дании. Много забитых мячей. Прямые трансляции посреди ночи. Время, когда люди обычно спят, но мне уснуть не удается. С одиннадцати часов я ворочаюсь в постели, вновь и вновь пытаюсь решить для себя: восстаю ли я против этой свистопляски с переездами, которую мой папа навязывает нам каждые несколько лет, не пришло ли мне время заявить, мол, довольно, я остаюсь здесь. В Иерусалиме. Со всеми моими друзьями. А вы можете возвращаться в Хайфу. Снова и снова я мысленно прокручиваю, что произойдет в ближайшие несколько недель. Как на прощальной вечеринке девочки поцелуют меня в щечку, все запишут мой новый телефон, пообещают не терять связи, и как в летние каникулы позвонят мне – максимум – двое-трое бывших одноклассников, а встретимся мы, возможно, один-единственный раз, разумеется, у них, поскольку из Иерусалима в Хайфу трудно доехать, и – даже если мы встретимся более одного раза и даже если случится самое невероятное и они приедут в Хайфу, – с началом нового учебного года мы снова отдалимся друг от друга, письма станут короче, паузы в телефонном разговоре длиннее, и в их рассказах начнут появляться имена людей, о которых я понятия не имею.

Если только – и такая возможность крутится в голове – я сниму себе комнату. Да. У какой-нибудь старушки. Иногда такие объявления появляются в местной газете «Весь Иерусалим». Но где я возьму деньги, чтобы снять комнату? И где я буду стирать? И сколько можно есть шакшуку, поскольку это единственное блюдо, которое я умею готовить?

Каждую ночь, как только приближается время начала матча, я встаю, беру свое одеяло, перебираюсь в гостиную, включаю телевизор и убираю звук, чтобы не будить всех в доме. Когда забивают гол, я с трудом сдерживаю желание завопить во весь голос от радости, а когда передача заканчивается, включая подведение итогов и комментарии, я, надев пальто, выхожу в иерусалимскую ночь, все еще заряженный немым напряжением футбола, спускаюсь к торговому центру, к аптеке «Суперфарм», закрытой и изнутри залитой светом, разглядываю упаковки подгузников и туалетной бумаги, снова и снова перечитываю объявления о скидках и акциях, пока это мне не надоест, потом усаживаюсь на один из стульев небольшого кафе; все стулья скованы один с другим железной цепью, я дрожу от холода и думаю, что, может быть, я тоже прикую себя цепью, как это делают на демонстрациях, и тогда мне не нужно будет никуда переезжать; я смотрю на редкие автомобили, проносящиеся мимо, и сочиняю про них истории: в этой машине агент Моссада возвращается домой, выполнив шпионскую миссию во вражеском тылу, а в этой – шлюха, отработавшая смену; и только с появлением первых полос света, разогнавших темноту парка, и лязгающих в конце улицы мусоровозов, я поднимаюсь со стула, бегу всю дорогу до самого дома, укладываюсь в постель, лежу немного, прикидываясь пай-мальчиком, а затем иду на кухню, выпиваю с мамой свое утреннее какао, как будто ничего не случилось, иду в школу, веду себя дерзко с учителями, потому что я слишком устал, чтобы вести себя пристойно, да и все равно они ничего не могут мне сделать. Я переезжаю в Хайфу.

[2] Яани – вроде бы (араб.).