Раубриттер II. Spero (страница 10)
– Конечно, господин сенешаль, – Лаубер покорно склонил голову. – Уверяю вас, эту задержку я сделал не по злому умыслу. Просто прикидываю, как лучше начать.
– Так начинайте! Начинайте, черт вас возьми!
Граф Лаубер вздохнул и поднял ланцет повыше.
«Будет больно, – подумал Гримберт. – Будет чертовски больно. Будет невыносимо».
– Я постараюсь сделать все быстро и без лишней боли, – заверил он. – Можете положиться на меня.
Он солгал.
* * *
Граф Лаубер солгал. Он потратил чертовски много времени. Безумно много. Больше, чем прошло времени от сотворения мира. Больше, чем Гримберт когда-то мог себе вообразить.
Может, он в самом деле не был специалистом в том деле, которым занимался, а может, – Гримберт был уверен в этом, пока сохранял способность мыслить, – пытался как можно дольше растянуть его мучения, а может, даже свести его с ума.
Если так, он был близок к этому. Может, ближе, чем сам подозревал.
Время от времени он отходил от стола, и тогда боль, остервеневшими хорьками пировавшая в его глазницах, как будто немного стихала. И тогда ненадолго, всего лишь на миг, возвращалась способность мыслить, отчего делалось еще хуже. Он вспоминал, кто он и где находится, на что обречен, и вновь пытался кричать. Выворачивать душу в отчаянном визге, который не мог даже вырваться из груди.
Это больше не было мольбой о помощи, не было проклятьем, не было молитвой. Это был животный визг, рожденный не сознанием, а бьющимся в агонии телом, последом боли, которая была рождена в его теле и теперь терзала его, как плотоядные личинки методично терзают еще теплую плоть живой, но парализованной гусеницы.
Страшнее всего был первый миг. Тот, за которым, ужалив его огненным змеиным языком в глазной нерв, пришла тьма. Сперва в левый глаз, потом в правый. В этой темноте, как в концентрированной кислоте, вдруг растворилось все сущее.
Напряженный Алафрид. Старая зала с осыпающейся штукатуркой, превратившаяся в пыточный чертог. Сам Лаубер, вдохновенно разглядывающий ланцет. А потом и весь мир.
Как будто Господь повторил слово, произнесенное Им в первый день, отчего свет, зажженный неисчислимые века назад, вновь померк, а небо вдруг обратно объединилось с землей, превратившись в безвоздушное пространство, но не разреженное, как космический вакуум, а тяжелое и плотное, точно состоящее из колючего сбившегося войлока.
Какой-то миг Гримберту казалось, что он все еще видит, пусть и сквозь обжигающие багряные сполохи боли, отказываясь себе признаться в том, что эти смутные образы рождены лишь его воображением. Лица смазались, рассыпались и утонули.
Лаубер мог быть бессердечным ублюдком из ледяного мрамора, но в одном ему нельзя было отказать. К своей работе он относился очень серьезно. Работал он молча, сосредоточенно, делая вздохи через равные промежутки времени. Не осыпал проклятьями непривычный инструмент, не чертыхался, не выказывал никаких признаков нетерпения. Если до Гримберта и доносились какие-то звуки, кроме скрежета стали в его собственных глазницах, то только лишь сосредоточенное дыхание Лаубера.
Лишь однажды за все время операции он произнес:
– Что ж, я ожидал, что все пройдет не совсем гладко. Признаться, я не совсем доволен результатом. С другой стороны… Что ж, определенно недурная работа.
«Результатом, – подумал Гримберт. – Он не совсем доволен результатом.
Проклятый перфекционист. Ледяной голем».
На несколько секунд боль, бурлящая в его черепе гейзерами из раскаленной ртути, отступила, вернув ему способность сознавать мир, но уже четырьмя чувствами вместо привычных пяти.
Не совсем доволен результатом. Не совсем доволен результатом. Не совсем…
«Когда я доберусь до тебя, ты будешь счастлив вырвать свои глаза собственными же пальцами, чтобы преподнести мне на блюде. Я обреку тебя на такие страдания, что даже жестокосердные сарацины, знающие тысячи способов мученической смерти, испытают ужас. Я использую на тебе все пытки, которые суждено было пережить великомученикам, в такой последовательности, которая поможет тебе как можно дольше оставаться в живых. Я…»
Но боль вернулась, оборвав мысли, хлещущие по своду черепа окровавленными дымящимися хлыстами. Забрала у него способность мыслить. Вновь превратила в извивающееся лишенное рассудка существо, дергающееся в ритме одному ему только слышимой музыки.
Боль.
Собственный визг раздирает горло. Что-то теплое капает на грудь. Что-то твердое и холодное скрежещет о кость глазницы.
Боль.
Она сперва льется на него раскаленным ручьем, потом превращается в обжигающий поток, в котором тают мысли и само сознание, оставляя лишь бьющееся в пароксизме страдания тело.
Возможно, Лаубер не был таким уж хорошим специалистом, каким хотел выглядеть. Он действует слишком медленно и в полном молчании, в те короткие мгновения, когда боль отползает, оставляя Гримберта задыхаться на столе, обретая на краткий миг возможность чувствовать, слышно лишь звяканье стали о сталь. Лаубер работает молча. Он сосредоточен и спокоен. Гримберт видит его сдержанное лицо и немигающие глаза. Видит, как он заносит ланцет. Видит…
В какой-то момент боли становится так много, что она перестает умещаться сперва в голове, потом во всем Гримберте. Она хлещет наружу, затапливая собой весь город, весь мир, всю обозримую Вселенную, всю…
Гримберт ощутил, что кто-то трясет его за локоть.
– Опять благословением Святого Бернарда прихватило? – в грубоватом голосе Берхарда даже послышалось что-то вроде сочувствия. – Вина дать, что ли?
* * *
Гримберт отрывистым кашлем прочистил горло.
– Голова закружилась, – выдавил он. – Сейчас пройдет.
Он слишком часто видел этот спектакль за последнее время. И слишком часто был его главным действующим лицом. Даже сейчас, когда наваждение, спугнутое Берхардом, отступило, он все еще ощущал на губах застоявшийся воздух залы, липкий от его собственной крови, слышал шорохи голосов, принадлежащих людям, которых не было вокруг…
– Значит, Арбория получила нового владетеля? – делано небрежным тоном осведомился он. – Не знал.
– Получила, мессир. И, представь себе, не из тех, кого прочили. Мало того, вообрази, самого настоящего лангобарда. Он, конечно, отрекся от ереси, раскаялся во грехах, крестился и обрел веру, но знаешь ведь, как говорят о варварах…
– А как зовут нового бургграфа? – спросил Гримберт с каким-то странным, тянущим в груди чувством.
– А? Бес его знает ихние варварские имена… Клайв? Или, может, Клейв…
– Клеф?
– Может, и так, – согласился Берхард, – Может, и Клеф. Перековался, значит, безбожник проклятый. Всю жизнь христиан резал и богомерзкие ритуалы справлял, а как пламя от Арбории задницу припекло, так враз заделался таким христианином, что Папа Римский по сравнению с ним не святее конюха… Эй, на ногах-то держишься, мессир? Сам бледный, как снег, смотреть тошно…
– Голова кружится, – сухо сказал Гримберт. – Бывает. Значит, лангобардский князек присягнул короне и сделался владетелем Арбории?
– Да, этот Клеф ноныча тамошний хозяин, – Берхард по-лошадиному фыркнул, вложив в этот звук не то презрение, не то зависть. – Лангобардское отродье, ан гляди, выхватил у Господа Бога сладкое яблочко… Я так думаю, что господин сенешаль его не от большой любви наградил. И не оттого, что поверил в раскаяние.
– А от чего тогда?
– Каждый хозяин птичника знает, когда кормишь гусей, не кидай крупных кусков, не то они через этот кусок непременно поссорятся и начнут топтать друг друга. Арбория, я так думаю, и есть такой кусок. Чем терпеть грызню среди своих, лучше отдать вкусный кусок чужаку и через то получить его верность. Вот увидишь, мессир, прощенный Господом Богом и императором, Клеф как новоявленный христианин не замедлит предоставить престолу новые доказательства своей верности. Будет ссуживать императорский двор деньгами, выполнять малейшие прихоти короны, а уж перед Святым Престолом будет выстилаться, как может. Давать разрешения на новые монастыри, щедро одаривать монашеские ордена землями и золотом, платить десятину… Да и сожри его дьявол, этого Клефа. Что там с тобой дальше-то было?
– А?
– Сбежал, значит, из Арбории, а дальше-то как?
Дальше… Дальше… Гримберт попытался сосредоточиться на этих словах, чтоб прогнать из тела проклятую слабость.
– Дальше мне повезло. Посчастливилось наткнуться на остаток роты эльзасских кирасир, они направлялись на побывку в Монферратскую марку, ну и предложили мне место в обозе. Даже кормили по дороге.
– Эльзасцы – хорошие парни, – одобрительно проворчал Берхард. – Понятно, отчего помогли. У них покровительница – Святая Одилия, тоже слепая. Видать, решили, что добрый знак…
– Учитывая, что возвращалось их вдесятеро меньше против того, сколько уходило на штурм, им пригодятся добрые знаки, – согласился Гримберт. – Так я и оказался в Казалле-Монферрато.
– Говорят, милое местечко.
– Ровное и хорошо пахнет. – Гримберт не был уверен, способен ли Берхард разбирать злую иронию сказанного, потому улыбаться не стал. – Я не собирался там задерживаться. Оттуда до Турина – каких-нибудь восемьдесят миль, да все по дороге, даже слепой дойдет. Но…
– Дай угадаю – не дошел?
– Дошел только до границы между Туринской и Монферратской марками. Как оказалось, новый маркграф Туринский взялся делить с окрестными сеньорами ввозные пошлины, а пока не поделил, запер все границы на замок.
– Обычное дело. После Похлебки по-Арборийски в его казне небось дыр больше, чем в животе, в который полный заряд дроби вошел. Ну он и старается, значит, орехи лущит. И, видно, стараться ему еще долго, чертов Паук-то ему ничего, кроме долгов небось и не оставил…
– Придется постараться, – подтвердил Гримберт. – Но у него светлая голова, у нового маркграфа, он справится. Я слышал, Паук потратил немало времени, обучая его науке чисел, так что…
Берхард встрепенулся.
– Так, значит, правду болтают, будто бы новый маркграф, Гунтерих, был у Паука прежде конюхом?
– Кутильером, – поправил Гримберт. – Старшим оруженосцем.
Благодарение Альбам, здешний ледяной воздух быстро делает голос хриплым, можно не опасаться, что тот выдаст его чувства. Гримберт едва успел подавить едкий смешок. И уж точно их не выдадут его глаза, зеркало души…
Берхард присвистнул.
– Поди ж ты, оруженосцем… Ну и ну, мессир. Тут даже князишко Клеф от зависти удавился бы. Из оруженосцев в маркграфы, ну!
– Ты хочешь узнать, как я оказался в Салуццо или нет?
– Давай уж, слушаю.
– В этом чертовом Казалле-Монферрато я проторчал два месяца с лишком. Засел, как осколок в ране, ни туда ни сюда. До сих пор во рту привкус от тамошней воды. Паршивая там вода, Берхард, совсем дрянная…
– Это ты себе слизистую сжег, мессир, – хмыкнул Берхард. – Дело известное. Помилуй меня Бог тамошнюю воду пить, один чистый фтор…
– А ты думал, я поехал туда на лечебные воды? – Гримберт едва не рыкнул, но вовремя спохватился, сбавил тон. – Я хотел перейти тайком границу, но быстро сделалось ясно, что это непростое дело даже для зрячего. Пограничная стража свирепствовала так, точно поголовно была одержима лангобардским «Керржесом», превращающим людей в безрассудных садистов. Разъезды егерей, ловушки, капканы, секреты… Сунься я туда, живо остался бы не только без глаз, но и без головы в придачу.
– Ну, ты-то, кажется, не из тех, что сломя голову лезут, – мрачно хохотнул Берхард. – Может, потому до сих пор и небо коптишь.
– И что еще хуже, оставаться в Казалле-Монферрато я долго не мог. Там и поначалу не рай был, а уж потом… Торговые пути перекрыты пошлинами, цены на хлеб лезут до небес, мало того, выживший под Арборией сброд, хлынувший во все стороны, с голодухи начинал бесчинствовать. Начались грабежи, пожары…
Берхард понимающе хмыкнул.