Черная Призма (страница 3)

Страница 3

Нет, свет было по-прежнему легко расщеплять, по-прежнему все было безупречно. Он высвободил люксин, каждый цвет истекал и рассеивался из-под его ногтей как дым, оставляя знакомый букет смолистых ароматов. Он повернул лицо к солнцу, к его почти материнской теплой ласке. Гэвин открыл глаза и втянул приятную мягкую красноту. Внутрь и наружу, в такт с затрудненным дыханием, чтобы сердце успокоилось. Затем он отпустил красный и взял глубокий льдистый синий. Глаза словно бы замерзли. Как всегда, синий давал ясность, мир и порядок. Но только не план – слишком мало информации. Гэвин отпустил цвета. Он был по-прежнему в порядке. У него оставалось по крайней мере еще пять лет из семи. Полно времени. Пять лет, пять великих целей.

Ну, может, пять не великих.

И все же его предшественники за последние четыре столетия, не считая тех, кто пал жертвой убийцы или умер по другим причинам, служили ровно семь, четырнадцать или двадцать один год после того, как становились Призмами. Гэвин уже миновал четырнадцатилетний рубеж. Значит, полно времени. Не с чего думать, что он исключение. В любом случае причин мало.

Он взял второе письмо. Сломал печать Белой – старая карга запечатывала все, хотя делила остальную часть этажа с ним, и Каррис передавала письма из рук в руки. Но все должно быть на своем месте и сделано правильно. Сразу видно, что она прежде была Синей.

Письмо Белой гласило: «Если только ты не предпочтешь приветствовать студентов, которые прибудут этим утром, любезный мой господин Призма, прошу, присоединись ко мне на крыше».

Устремив взгляд за дома и центр Хромерии, Гэвин рассматривал торговые корабли в тишине залива острова Большая Яшма. Потрепанный аташийский корабль маневрировал, чтобы причалить прямо к пирсу.

Приветствовать новых студентов. Невероятно. Не то чтобы он не мог сказать им пару слов – ну ладно, не так уж у него хорошо был подвешен язык. Он, Белая и Спектр должны были уравновешивать друг друга. Но хотя Спектр больше всего боялся его, реальность состояла в том, что старая карга добивалась своего куда чаще, чем Гэвин и все семь Цветов вместе взятые. Тем утром она наверняка опять захочет на нем поэкспериментировать, и если он намерен избежать чего-то более нудного вроде обучения, лучше ему подняться к ней на вершину башни.

Гэвин стянул свои рыжие волосы в хвост и надел одежду, разложенную для него его комнатной рабыней: рубашку цвета слоновой кости и отлично скроенные черные шерстяные брюки с очень широким поясом, усеянным драгоценными камнями, сапоги с серебряными заклепками и черный плащ с грубыми старинными илитийскими руническими узорами, вышитыми серебряной нитью. Призма принадлежал всем сатрапиям, так что Гэвин как мог чтил традиции всех стран – даже той, в которой жили только пираты да еретики.

Он чуть помедлил, затем выдвинул ящик и достал оттуда пару пистолетов. Они были илитийской работы и, характерно, имели наиболее совершенный механизм, какой только видел Гэвин. Ударный механизм был куда надежнее, чем колесцовый замок – он назывался кремневым. У каждого пистолета под стволом был длинный клинок и даже выступ, чтобы если их засунуть сзади за пояс, они держались крепко и под таким углом, чтобы не напороться на них, если сесть. Илитийцы продумывали все до мелочей.

И, конечно, пистолеты заставляли Черную Гвардию Белой нервничать.

Гэвин осклабился.

Когда он отвернулся от дверей и снова глянул на картину, усмешка его погасла.

Он вернулся к столу, на котором лежал синий хлеб. Схватив картину за сгладившийся от употребления край, он потянул ее. Она бесшумно повернулась, открывая узкую шахту.

В ней не было ничего угрожающего. Слишком узкая, чтобы по ней мог подняться человек, даже если ему удастся преодолеть все остальное. Это могла быть шахта для подъема белья. Но Гэвину она казалась вратами ада, распахнувшейся пастью вечной ночи. Он бросил туда кусок хлеба, подождал. Послышался глухой стук, когда твердый хлеб ударился о первый люк, затем слабое шипение, когда тот открылся, затем закрылся, менее громкий удар об очередной люк, и через несколько мгновений последний удар. Каждый из люков все еще работал. Все было нормально. Безопасно. За много лет бывали ошибки, но на сей раз никто не умрет. Давить паранойю. Он чуть не зарычал, захлопнув дверь за картиной.

Глава 3

Три удара. Тройное шипение. Трое врат между ним и свободой.

Желоб выплюнул разломленный кусок хлеба прямо в лицо узнику. Он поймал его почти не глядя. Он знал, что хлеб синий, ровного цвета глубокого озера ранним утром, когда ночь еще царит в небесах и воздух не смеет ласкать поверхности вод. Извлекать эту незамутненную никаким другим цветом синеву было трудно. Хуже того, от этого узник чувствовал себя равнодушным, бесстрастным, спокойным, в гармонии даже с этим местом. А сегодня ему было необходимо пламя ненависти. Сегодня он сбежит.

После всех проведенных здесь лет иногда он даже не мог видеть цвета, словно просыпался в мире оттенков серого. Первый год был тяжелее всего. Его глаза, так привыкшие к нюансам, так умело различавшие весь спектр света, начали подводить его. Он видел цветовые галлюцинации. Он пытался вливать эти цвета в инструменты, чтобы разбить свою тюрьму. Но для магии воображения недостаточно, нужен свет. Настоящий свет. Он прежде был Призмой, потому подошел бы любой цвет, от суперфиолетового до субкрасного. Он вытягивал тепло из собственного тела, наполнял свои глаза этим субкрасным и бросал его в эти монотонные синие стены.

Конечно, эти стены были укреплены против таких жалких доз тепла. Он создал синий кинжал и рассек запястье. Там, где капли крови падали на пол, они мгновенно теряли цвет. В другой раз он держал кровь в ладонях, пытаясь вытянуть красный, но цвета было недостаточно, поскольку единственным светом в камере был синий. Он вылил кровь на хлеб – тоже не сработало. Его природный коричневый цвет всегда окрашивался синим, так что добавление красного давало лишь темный красновато-коричневый. Непригодный. Конечно. Его брат продумал все. Он всегда все продумывал.

Узник сел рядом с водостоком и начал есть. Подземелье было сделано в виде приплюснутого шара: стены и потолок представляли собой совершенную сферу, пол был не так покат, но все же понижался к середине. Стены подсвечивались изнутри, все поверхности испускали свет одного и того же цвета. Единственной тенью в камере был сам узник. Здесь были два отверстия – желоб сверху, по которому ему подавалась еда и струился единственный постоянный поток воды, который ему приходилось слизывать, и водосток внизу для его испражнений. У него не было ни утвари, ничего, кроме его рук и его воли, всегда его воли. При помощи воли он мог вытянуть что угодно из синего, хотя это рассеивалось сразу же, как он выпускал предмет, оставляя только пыль и слабый минерально-смолистый запах.

Но сегодняшний день должен стать днем начала его мести, первым днем его свободы. Эта попытка не провалится – он даже отказывался думать о ней как о попытке, – так что надо кое-что сделать. Все нужно делать по порядку. Он не мог вспомнить, всегда ли он делал так или он купался в синем слишком долго, так что цвет фундаментально изменил его.

Он опустился на колени перед единственным в этой камере, что не было сделано его братом. Мелкое углубление в полу. Сначала он оттер его голыми руками, втирая едкое сало с кончиков своих пальцев в камень сколько мог. Рубцовая ткань не производит сала, так что ему пришлось остановиться прежде, чем он стер пальцы в кровь. Он поскреб двумя ногтями впадину между носом и щекой, еще двумя за ушами, набирая больше сала. Он собрал сало со своего тела отовсюду, где только мог, и втер его в углубление. Нельзя сказать, чтобы была различимая разница, но за годы впадинка углубилась достаточно, чтобы палец входил туда до второго сустава. Его тюремщик вмонтировал вытягивающие цвет адские камни в пол решеткой. Все, что распространялось достаточно далеко, чтобы пересечь одну из таких линий, теряло цвет почти мгновенно. Но адский камень чудовищно дорог. Насколько глубоко он уходит?

Если решетка уходит в пол лишь на несколько пальцев, его стертые пальцы однажды проникнут сквозь нее. Свобода будет тогда недалеко. Но если пересекающиеся линии уходят в глубину на фут, то тогда он стирал пальцы почти шесть тысяч дней напрасно. Он умрет здесь. Однажды его брат спустится сюда, увидит эту маленькую выемку – единственный его след в этом мире – и рассмеется.

От звенящего эхом в его ушах этого смеха он ощутил маленькую искру гнева в груди. Он стал раздувать ее, купаясь в ее жаре. Его было достаточно, чтобы помочь ему двигаться, противостоять успокаивающей обессиливающей синеве.

Закончив, он помочился в углубление. И стал наблюдать.

На миг сквозь желтизну мочи этот проклятый синий цвет рассекла зелень. Он затаил дыхание. Время тянулось, а зеленый оставался зеленым… оставался зеленым. Оролам, он сделал это! Он пробился достаточно глубоко. Он пробился сквозь адский камень!

И тут зеленый исчез. Ровно за те две секунды, что и каждый день. Он завопил от ярости, но и ярость его была слабой, и кричал он, лишь чтобы увериться, что способен себя слышать, а не от настоящей ярости.

Дальнейшее все еще сводило его с ума. Он опустился на колени у выемки. Его брат превратил его в животное. В собаку, играющую с собственным дерьмом. Но эта эмоция была слишком старой, загоралась слишком много раз, чтобы дать ему настоящее тепло. После шести тысяч дней он был слишком унижен, чтобы отрицать свое унижение. Погрузив обе руки в мочу, он начал втирать ее в углубление, как втирал сало. Даже лишенная цвета, моча остается мочой. Она должна оставаться едкой. Она должна проесть адский камень быстрее, чем одно кожное сало.

Или моча нейтрализует сало. Возможно, он отодвигает день освобождения. Он понятия не имел. Именно это погружало его в безумие, а не опускание пальцев в горячую мочу. Уже нет. Он вычерпал мочу из углубления и вытер ее комком синих тряпок – его одежда, подушка теперь воняли мочой. Так давно воняли, что он больше не ощущал этого запаха. Вонь не имела значения. Значение имело то, что углубление должно высохнуть к утру, чтобы он мог на другой день попробовать снова.

Еще один день, еще один провал. Завтра он снова попробует субкрасный. Давно не пробовал. Он достаточно оправился после последней попытки. Ему должно хватить сил. Уж что-что, а брат показал ему, насколько он силен. И, возможно, это заставляло его ненавидеть Гэвина больше, чем что-либо иное. Но эта ненависть была холодна, как его камера.

Глава 4

В холоде раннего утра Кип бежал через городскую площадь быстро, насколько позволяло его неуклюжее тело пятнадцатилетнего подростка. Он споткнулся о камень брусчатки и влетел головой вперед в заднюю калитку дома мастера Данависа.

– Ты в порядке, парень? – спросил мастер Данавис с рабочей скамьи, подняв темные брови над васильковыми глазами, чьи радужки были наполовину полны темно-рубиновым, что выдавало в нем извлекателя. Мастеру Данавису едва стукнуло сорок, он был безбород и жилист, носил толстые шерстяные штаны и тонкую рубашку, обнажавшую его худые мускулистые руки, несмотря на утренний холод. На носу его сидели красные очки.

– Ой-ой. – Кип посмотрел на ободранные ладони. Колени тоже горели. – Нет, не в порядке. – Он поддернул штаны, скривившись, когда его ободранные ладони коснулись толстого, некогда черного льна.

– Хорошо, хорошо, поскольку… а, вот. Скажи, это те самые?

Мастер Данавис протянул обе руки. Обе были ярко-красные, наполненные люксином от локтей до пальцев. Он поворачивал свою руку так, чтобы его молочно-белая кожа не мешала Кипу смотреть. Как и Кип, мастер Данавис был полукровкой – хотя Кип не слыхал, чтобы кто-то презирал извлекателя за такое, в отличие от него. Красильщик был наполовину кроволесцем, и на его лице было несколько странных пятнышек, которые назывались веснушками, и его в целом обычные темные волосы имели рыжий отлив. Но по крайней мере его слишком светлая кожа облегчала Кипу дело.

Кип показал на участок от предплечья до локтя.

– Этот красный меняет цвет здесь, и он чуть ярче. Могу я, ну, поговорить с вами, сударь?