Девушка с голубой звездой (страница 4)

Страница 4

Но если ты вернешься, подумала я, мысль была настолько ужасная, что ни один из нас не смог бы ее произнести. Тебе лучше оставаться свободной, чтобы повстречать другого. Это звучало как шутка. Даже если бы в Кракове остались другие молодые люди, мне было бы все равно. Я ожесточенно спорила, моя гордость, не желающая признать, что нужно не расставаться, а скорее объявить помолвку или даже пожениться, как это сделали другие. По крайней мере, я хотела, чтобы у меня осталась часть его, хотела связать себя узами на случай, если что-то случится. Но Крыс медлил, а если он что-то вбил себе в голову, ничто в мире не могло его переубедить. Последнюю ночь мы провели вместе, став ближе, чем следовало, потому что другой возможности оказаться вдвоем могло долго не представиться, может быть, никогда. Перед рассветом я ушла в слезах, крадучись, зашла в дом прежде, чем мачеха заметила бы мое отсутствие.

Несмотря на то, что мы с Крысом больше не были парой, я продолжала его любить. Он бросил меня, потому что считал, что для меня так будет лучше. Я была уверена, что, когда закончится война и он благополучно вернется, мы воссоединимся и все будет как раньше. Потом польскую армию быстро разгромили немецкие танки и артиллерия. Многие из тех, кто ушел на фронт, вернулись раненными, подавленными. Я надеялась, что Крыс тоже вернется. Но его не было. Редкими стали его отстраненные письма, а потом и вовсе прекратили приходить. Где он? Я постоянно спрашивала себя об этом. Конечно, в случае ареста, или чего хуже, мне бы сообщили об этом его родители. Нет, Крыс все еще там, упрямо твердила я себе. Просто война нарушила работу почты. И Крыс обязательно вернется ко мне, сразу, как сможет.

Вдалеке зазвонили колокола Мариацкого костела, возвещая о семи часах. Я машинально ждала, когда трубач сыграет на Хейнале, как он трубил ежечасно большую часть моей жизни. Но мелодия трубача, средневековый боевой клич, напоминавший о том, как Польша когда-то отразила вторжение орды, теперь оказалась во власти немцев, а те разрешали играть ее только два раза в день. Я снова пересекла рыночную площадь, размышляя, стоит ли остановиться и выпить кофе, чтобы скоротать время. Когда я подошла к одному из кафе, солдат-немец, сидевший в компании двух других, посмотрел на меня с интересом, его намерения были ясны. Ничего хорошего не выйдет, если я там сяду. Я торопливо пошла дальше.

Приближаясь к Сукеннице, я заметила две знакомые фигуры, они шли, держась за руки, и заглядывали в витрину магазина. Я направилась к ним.

– Добрый вечер.

– О, привет. – Магда, брюнетка, выглянула из-под соломенной шляпы, вышедшей из моды года два назад. До войны Магда была одной из самых близких моих подруг. Но уже несколько месяцев я ее не видела и ничего не слышала о ней. Она избегала моего взгляда и отводила глаза. Рядом с ней стояла Клара, недалекая девушка, которая никогда не была мне интересна. Она щеголяла светлой стрижкой пажа и ниточкой высоких бровей, которые придавали ей выражение постоянного удивления. – Мы просто прошлись по магазинам и собирались остановиться, чтобы перекусить, – самодовольно сообщила мне она.

Меня они не пригласили.

– Я бы с удовольствием, – рискнула сказать я Магде. И хотя в последнее время мы не общались, где-то в глубине души я все еще надеялась, что моя старая подруга подумала бы обо мне и пригласила бы в свою компанию.

Магда промолчала. Но Клара, всегда завидовавшая моей близости с Магдой, не стеснялась в выражениях:

– Мы не звонили тебе. Думали, ты будешь занята новыми друзьями своей мачехи. – Мои щеки вспыхнули, как от пощечины. Несколько месяцев я утешала себя, что мои подруги больше не собираются вместе. Суровая правда заключалась в том, что они больше не встречались со мной. Тогда я поняла, что исчезновение моих друзей не связано с тяготами войны. Они избегали меня, потому что Анна-Люсия была коллаборационисткой, и, наверное, они думали, что и я тоже.

Я откашлялась.

– Я не общаюсь с людьми, с которыми общается моя мачеха, – медленно ответила я, стараясь изо всех сил, чтобы голос не дрожал. Ни Клара, ни Магда больше ничего не сказали в ответ, и между нами повисло неловкое молчание.

Я задрала подбородок.

– Не важно, – сказала я, пытаясь не думать об отказе. – Я была занята. Мне нужно столько всего успеть до возвращения Крыса. – Я не сказала им, что мы с Крысом расстались. И не только потому, что мы давно не виделись или мне было стыдно. Скорее, если бы я произнесла это вслух, я бы призналась самой себе, что так оно и есть. – Он скоро вернется, и тогда мы сможем пожениться.

– Конечно, он вернется, – ответила Магда, и я почувствовала укол вины, вспомнив ее жениха Альберта, которого забрали немцы, когда захватили университет и арестовали всех профессоров. Он так и не вернулся.

– Ну, нам пора, – бросила Клара. – Мы забронировали на семь тридцать. – На долю секунду мне захотелось, чтобы, несмотря на всю невежливость, они все же взяли меня с собой. Какая-то жалкая часть меня наступила бы на гордость и согласилась ради нескольких часов в компании. Но они этого не сделали.

– Тогда до свидания, – холодно попрощалась Клара. Она взяла Магду за руку и увела ее прочь, ветер разносил их смех по площади. Их головы заговорщически склонились друг к другу, и я была уверена, они шептались обо мне.

Ну и пусть, сказала я себе, подавляя горечь от отказа. Я плотнее запахнула свитер, защищаясь от летного ветерка, который теперь нес зловещий холод. Скоро вернется Крыс, и мы обручимся. Мы начнем с того места, где остановились, и все повернется так, словно этого ужасного расставания никогда и не случалось.

3

Сэди

Март 1943 года

Меня разбудил громкий скрипучий звук.

Ночной шум из гетто потревожил меня не впервые. Стены нашего многоквартирного дома, наспех построенные, чтобы из первоначальных комнат соорудить жилье поменьше, были тонкими, почти бумажными, и легко пропускали обычно приглушенные звуки повседневной жизни. Ночью в нашей комнате тоже постоянно слышались тяжелое дыхание и храп отца, тихое мычание матери, пытавшейся принять удобное положение со своим недавно округлившимся животом. Я часто слышала, как родители шепчутся друг с другом в нашем крошечном общем пространстве, думая, что я сплю.

Они больше не пытались от меня что-то скрывать. Спустя год, как меня чуть не поймали и не забрали во время актиона, стало невозможно не замечать кошмар нашего ухудшающегося положения. После мучительной зимы без отопления, со скудной пищей нас окружали болезни и смерти. Молодежь и старики умерли от голода и болезней, или были расстреляны за то, что недостаточно быстро выполняли приказы полиции гетто, или за какие-то другие нарушения при ежеутреннем построении на работу.

Мы никогда не говорили о том дне, когда меня чуть не забрали. Но после этого все изменилось. Во-первых, теперь у меня была работа, я работала вместе с мамой на обувной фабрике. Папа использовал все свои связи, чтобы мы могли работать вместе, а также проследил, чтобы нам не давали тяжелых поручений. Тем не менее от работы с грубой кожей по двенадцать часов мои руки покрылись мозолями и кровоточили, а от постоянного сгорбленного положения и монотонных движений кости ныли, как у старухи.

Мама тоже изменилась – почти в сорок лет она была беременна. Всю жизнь я знала, что родители страстно желали еще одного ребенка. Невероятно, но сейчас, в самые мрачные времена, их молитвы были услышаны.

– В конце лета, – сообщил папа примерную дату рождения. Это уже было заметно по маме, ее округлившийся живот выпирал из худого тела.

Я бы хотела разделить радость родителей в ожидании ребенка. Когда-то я мечтала о брате или сестре, чуть младше меня. Но мне было девятнадцать, и я уже могла бы завести собственную семью. Ребенок казался таким бесполезным, еще один рот, который нужно кормить в худшие времена. Мы так долго были только втроем. И все же дитя должно было родиться, нравилось мне это или нет. И я вовсе не была уверена, что мне этого хотелось.

Вновь раздался скрежет, громче, чем до этого, как будто кто-то копался в бетоне. Должно быть, снова заработал древний водопровод, подумала я. Возможно, кто-то наконец-то починил единственный туалет на первом этаже, который постоянно засорялся. И все же было странно, что кто-то работал посреди ночи.

Я села на кровать, раздраженная вмешательством. Я спала беспокойно. Нам не разрешали держать окна открытыми, и даже в марте в комнате было душно, воздух был густым и зловонным. Я огляделась в поисках родителей и, к своему удивлению, обнаружила, что их нет. Иногда после того, как я ложилась, папа, чтобы вырваться за пределы нашей комнаты, пренебрегал правилами гетто и с другими мужчинами этажом ниже выходил покурить на крыльцо. Но он уже должен был вернуться, а мама редко уходила куда-то, кроме работы. Что-то было не так.

Внизу на улице начали стрелять, немцы выкрикивали приказы. Я сжалась. Прошел целый год с того дня, как я спряталась в чемодане, и хотя мы слышали о крупномасштабных актионах в других частях гетто («ликвидациях», как однажды объяснил папа), с тех пор немцы не приходили в наш дом. Но ужас пережитого никогда меня не покидал, а внутреннее чутье уверенно подсказывало, что они вернутся.

Я поднялась, влезла в тапочки и халат и выбежала из квартиры в поисках родителей. Не понимая, где их искать, я решила начать снизу. В коридоре было темно, если не считать слабого света, исходившего из ванной, поэтому я направилась туда. Когда я переступила через порог, я сощурилась не только от неожиданного света, но и от удивления. Унитаз был полностью снят с креплений и отодвинут в сторону, обнажив неровную дыру в земле. Я даже не подозревала, что его можно отодвинуть. Отец стоял на земле, на коленях, и скреб дыру, буквально откалывая бетонные края и расширяя ее руками.

– Папа?

Он не поднял глаз.

– Быстро одевайся! – бросил он резко как никогда.

Я подумала, не задать ли еще один из десятка вопросов, вертевшихся у меня в голове. Но я росла единственным ребенком среди взрослых и была достаточно умна, чтобы понимать, когда нужно просто молча согласиться. Я поднялась наверх в нашу комнату и открыла прогнивший шкаф с одеждой. А потом засомневалась. Я понятия не имела, что надеть, к тому же не знала, где мама, а снова побеспокоить отца вопросами не осмеливалась. Так или иначе, мы приехали в гетто всего с несколькими чемоданами на троих; не то чтобы мне было из чего выбирать. Я сняла юбку и блузку с вешалки и стала одеваться.

Мама появилась в дверях и покачала головой.

– Оденься потеплее, – посоветовала она.

– Но, мама, уже не так холодно.

Она промолчала. Вместо этого вытащила толстый синий свитер, связанный моей бабушкой прошлой зимой, и мою единственную пару шерстяных брюк. Я удивилась – я предпочитала носить брюки, а не юбки, но мама считала их неподобающими для девушки и до войны разрешала мне их надевать только по выходным, когда мы никуда не выходили. Когда я переоделась, она указала на мои ноги.

– Ботинки, – строго велела она.

Я носила ботинки уже две зимы, и они стали слишком тесными.

– Они жмут.

Мы собирались купить новую пару прошлой осенью, но появились ограничения: евреям запретили посещать магазины.

Мама приготовилась что-то сказать, и я была уверена, что она настоит, чтобы я их надела. Затем она порылась в нижнем ящике шкафа и вытащила собственные ботинки.

– Но что ты сама наденешь?

– Просто возьми их. – Услышав ее сухой тон, я подчинилась без лишних вопросов. Мамины ступни были по-птичьи узкими и маленькими, а ботинки всего на размер больше моих собственных. Тогда я заметила, что, несмотря на то, что она одевала меня для холодной погоды, сама она по-прежнему носила юбку – брюк у нее так и не было, а даже если бы они у нее и были, ежедневно растущий живот не поместился бы в них.