Stabat Mater (страница 11)

Страница 11

– Отец… Пожарники нашли отвертку в проводах… Отец тряс меня за плечи… Я ему уже все рассказал, а он тряс и тряс, потом отшвырнул просто… Нас знакомые пустили в свою баню, мы там спали… Икона обгоревшая осталась – «Отрада и Утешение». Отец всю ночь молился – и шепотом, и в голос, почти кричал. Я боялся, если молитвы не помогут, он меня убьет…

Мы долго молчим. В полной темноте стен подземелья как будто нет, будто кругом – бесконечная пустота, и мы летим, летим куда-то…

– А твоему священнику ты рассказывал? – В тихом голосе Вероники слышится сочувствие.

– Отцу Глебу? Нет, никому не рассказывал. Да он и не мой священник, просто работу дает… Я вот даже не знаю – на исповеди мне надо в этом каяться? Грех это?.. Конечно, грех. Но я не каялся никогда… Да и в чем каяться? В том, что не могу вернуться в тот день, в тот шкаф? Сидел бы там и боялся без всяких глупостей, и сейчас все было бы по-другому. Кто может вернуть меня туда? Бог? Наверное, может… Но он никогда так не делает.

Опять молчим. Потом – голос Вероники, еще тише:

– Он иногда делает… Бог… или не знаю кто… делает необычные вещи. Сегодня ты видел…

– Что видел? Я не понимаю…

– Тот мой приступ… На самом деле это была агония. Умирал Степа Егоров.

– Что? Какой Степа?

– Мальчик из двенадцатой палаты. Очень тяжело умирал. Я хотела помочь. И помогала. Но агония – это другое, это невыносимо… Слушай… Я могу брать их боль себе. Как будто раскрываюсь, и боль переливается в меня. Иногда часть, иногда вся… Молчишь… Не веришь…

– Что?.. Я не знаю… Я, наверное, просто не понимаю, что ты говоришь… Как? Как это бывает? Расскажи!

– Рассказать… Это такие вещи, для которых и слов нет. Я говорю «раскрываюсь», «подключаюсь». Но это все не то… Свое тело по-другому ощущаю – как что-то бесформенное, мягкое, готовое принять чужую боль. Во мне как будто появляется место для нее… Нет, невозможно объяснить!

Слушаю Веронику, и со мной происходит что-то странное. Я не сомневаюсь, что она говорит правду. Но не могу поверить, что она говорит это мне! Кто я такой, чтобы знать это, чтобы прикасаться к этому!.. Почти помимо воли я тихо сползаю с ящика, на котором сидел, и встаю на колени. Если б не было темно, я бы так не сделал. Но Вероника не видит, и хорошо, а то могла бы подумать, что я – спьяну. А я совсем не спьяну… Хотя голова кружится, и в темноте все летит, и сердце лупит так, что она должна слышать…

– Вероника, значит, ты каждый день…

– Нет. – Ее голос звучит как издалека. – Каждый день – не получается, каждый день – не выдержать… Я учусь. Этому можно учиться. Но боль – такая разная, никогда не знаешь, что будет. А вдруг умру? Труднее всего решиться. Я обманываю себя, говорю, что помогу немного и отключусь. Но потом – все жальче и жальче. И когда я возвращаю им боль, получается, что уже я их мучаю, понимаешь?.. Зато какое счастье, если я отключаюсь, а боль к ним не возвращается, и приступ проходит… И все равно каждый раз – отчаяние. Стою у океана боли с пипеткой. Ну да, с жалкой пипеткой, с чайной ложкой. Ну сколько я могу выпить! Скольким детям могу облегчить страдания!.. Придумываю для них игры с болью – тоже от отчаяния, чтобы хоть так еще помогать. Составляю графики – с кем буду и когда. Сама же их ломаю, если вижу, что кому-то особенно плохо… Вот, смотри…

По глазам бьет невыносимый свет. Несколько секунд ничего не вижу, потом соображаю, что Вероника включила телефон. Там какой-то список – имена, цифры…

– Видишь – час двадцать, час сорок. Столько могу терпеть. Больше не получается, начинаю жалеть уже себя. И страх не дает. Кажется, там есть какая-то опасная черта, точка невозврата… Вот, смотри. Двадцать пять детей. Моих детей – которым я помогаю… Степа был самый тяжелый… Плохо так говорить, но… Я рада, что он ушел без боли… Не то чтобы рада… В общем, что смогла помочь… Когда ему осталось совсем чуть-чуть, приехали его родители. Мне пришлось убежать из палаты… Они, конечно, ничего не поняли, они видели, что Степа просто уснул. А я корчилась возле церкви, пока он не умер… Эй! Ты чего на коленях?! Молился, что ли?.. Да ты слышал, что я говорила?

– О Господи, слышал, конечно!..

Я сажусь на пол у ног Вероники, сжимаю лоб пальцами. Все плывет на медленной карусели. В груди – горький ком, который я так и не проглотил.

– Нашла кому рассказать, – говорю я. – Психопату, который до смерти боится боли…

– И что? Может быть, как раз ты лучше всех поймешь. – Вероника наклоняется ко мне, говорит почти на ухо. – Слушай, я сейчас подумала: весь мир болен алгофобией. Все боятся боли, все стараются защититься, кто как может. Кто-то молится день и ночь, кто-то жрет лекарства тоннами, кто-то таскается повсюду с ротой охраны… Но всё – самообман. Защиты нет, ты прав. Ее нет в принципе. А главное, в чем ты прав: никто не умеет превращать жизнь в кошмар лучше, чем мы. Мы сами! А не какие-нибудь потусторонние гады…

Вероника опускает руку с телефоном, свет рассеивается.

– Сними очки, – говорит она.

– Что? Зачем?

– Пожалуйста. Я хочу увидеть твое лицо без очков.

Снимаю очки. Вероника расплывается, превращается в голубую туманность.

– Я верю в свою способность читать по лицам. – В голосе Вероники слышна извиняющаяся нотка.

– Ну и как? – говорю я. – Ломброзо был бы мной доволен?

Вероника тихонько хмыкает:

– Не знаю, как Ломброзо, но у Минотавра бы точно аппетит пропал.

Я тоже хмыкаю и чувствую, как ком в груди растворяется.

Вероника резко меняет тон и говорит с горечью:

– Ну да, психолог, как же! Физиономистка! А Зорину поверила…

– А что Зорин? – осторожно спрашиваю я. – За что ты его сегодня?..

– Есть за что! – отрезает Вероника. – Потом расскажу, когда-нибудь… А ты, наверное, бог знает что мог подумать и твой священник тоже…

Я надеваю очки и долго смотрю на Веронику. Она не отводит глаз, но в них появляется недоумение. Она как будто удивлена, что я смог решиться на такой взгляд. Да я и сам удивлен не меньше.

– Как странно, – говорю я. – Мы уже откладываем что-то на потом. Значит, у нас может быть какое-нибудь «потом»?

– Не знаю, – медленно говорит Вероника. – Как пойдет…

На меня вдруг накатывает такая усталость, что впору лечь прямо на пол и спать. Смотрю на часы. Без четверти два.

– Можешь тут остаться, – говорит Вероника. – Если не боишься… Ах да, ты не боишься… Спи на моем матрасе. Я пойду покемарю в дежурку. А утром тебя выведу.

– Спасибо, – я пытаюсь улыбнуться, но сил хватает только на кислую гримасу.

Вероника поднимается с матраса, а я сразу сажусь на него, будто только этого и ждал. Ноги не держат совсем. Слишком много для одного дня, слишком много для одного разговора…

Вероника поворачивается, чтобы уйти. А мне вдруг становится обидно за себя, за то, что я такой… такой никакой. И хочется поблагодарить ее, сказать ей что-то на прощание.

– Вероника, – окликаю я ее.

– Что? – Она останавливается, но не оборачивается и как будто напряженно ждет чего-то.

– Побудь еще минуту.

– Зачем?

– Я тебе стихи почитаю.

– Стихи? – В ее голосе появляется растерянность.

– Ну да, стихи, – говорю я. – Чего ты так напряглась? Теперь уже я не предлагаю ничего страшного. Просто стихи.

– Ну почитай…

Она так и не оборачивается, и мне ничего не остается, как читать ей в спину:

Умирал весенний день, и просил он Бога:
Жизнь короткую мою Ты продли немного!
Я работал, не ленясь, для весны-хозяйки —
Первоцветы рассыпал по полям-лужайкам,
Плавил снег, и гнал ручьи, и будил деревья,
Направлял к родным местам журавлей кочевья…
Боже, смилуйся! Теперь ждет меня свиданье
С Ночью – суженой моей – встреча и прощанье.
В долгих сумерках позволь нам продлить объятья,
Наготу ее не прячь Ты под звездным платьем…
Знаю, так уж суждено, Боже милосердный, —
Ложе брачное мое станет ложем смертным.
Но угаснуть без тоски не смогу я, Боже, —
Сердце любящее мне ревность жжет и гложет.
Ведь едва начнет заря в небе заниматься,
Ночь моя другому дню будет отдаваться…

Вероника долго молчит и все не оборачивается. В слабом свете телефона я вижу только ее размытый силуэт. Наконец она тихо говорит:

– И что это было?

Не могу понять – она сердится?

– Господи, да говорю же, ничего. Просто стихи.

– А чьи?

– Мои. Сегодня утром сочинил… Прости – конечно, сырые еще…

Она опять долго молчит, потом произносит:

– Поздно уже, – и идет к двери, так и не оглянувшись, унося голубой ореол телефонного света.

Я нахожу на полу пальто, чтобы укрыться им, и как сноп валюсь на матрас. Сил нет даже разуться.

Скрипит и бухает дверь, и я остаюсь один.

На грани гаснущего сознания мерцает мысль, что надо было помочь Веронике справиться с тяжелой дверью… Потом вплывают уже совсем сонные мысли про какие-то ключи от какой-то важной двери и накатывает удивление, что они сейчас почему-то оказались у Вероники и что я вроде как избранный, допущенный в это чудесное место, в котором так темно и тихо и так похоже на блаженное предвечное небытие, где не было ни страха, ни боли…

Потом в темноте загораются свечи. Их ряды как огни взлетной полосы. Я стою в начале длинной прямой галереи. В слабом мерцании свечей можно разглядеть справа и слева ряды колонн, уходящих вдаль и вверх, в темноту – не то к невидимому потолку, не то к непроглядно-черному небу. Мимо меня идут люди – все в одном направлении, вперед по галерее. Одеты они странно: кто в тулупах, кто в футболках, а кто и вовсе в пижамах. Я вижу, что на мне – мое потрепанное пальто, наброшенное на плечи, а под ним – голубая медицинская роба. Меня это ничуть не смущает. Наоборот, я уверен, что одет как надо.

Люди, обгоняющие меня, спешат, почти бегут, и удивленно оглядываются – почему я стою?

«Метро, – думаю я. – Это толпа в метро».

Я не хочу бежать со всеми, но, едва делаю шаг, людской поток подхватывает меня, заражает торопливым движением, и вот я уже стараюсь не отстать от других. Теперь я понимаю: нас гонит вперед не обычная будничная спешка, а волнение и страх. Все хотят, чтобы что-то поскорее прояснилось, определилось, решилось…

Свечи мелькают справа и слева в просветах толпы. Маячат впереди чьи-то спины. От быстрой ходьбы и волнения сбивается дыхание, колотится сердце, но я успокаиваю себя, говорю себе: там, куда мы идем, я смогу вести себя правильно, не растеряюсь и не оплошаю.

Колонны галереи разбегаются в стороны, превращаются в колоннаду большого зала, заполненного людьми. Мы спускаемся в него по широкой лестнице. Здесь намного светлее, видно, как людское море колышется от края до края зала. Пришедшие вместе со мной беспокойно оглядываются, пытаются понять – где встать, что делать, чего ждать.

Я смотрю вверх и вижу белый купол, накрывающий зал. В его высшей точке – круглое отверстие, и оттуда, прорезая сумрак, падает столп света и упирается в белые плиты пола. Это световое пятно горит нестерпимо ярко. Люди сторонятся его, стараются уйти в тень, слиться с толпой. Мне жалок и неприятен их страх, и я понимаю, что тоже готов поддаться ему.

И вдруг я слышу голос – веселый, смелый, каким я старался говорить с Вероникой, – и понимаю, что это мой голос, мой новый голос, и я говорю себе:

– Ну вот что! В конце концов, это мой сон, и я могу делать что хочу!

И как только я произношу это, сразу становлюсь всемогущим, неуязвимым, бесстрашным. Какое это счастье! Какое освобождение! И как просто – всего лишь догадаться, что это мой сон!