Stabat Mater (страница 14)

Страница 14

Имя для него мы придумывали вместе. Алеше почему-то казалось, что в яслях, где родился Спаситель, был какой-то щенок, и Алеша хотел назвать своего щенка так же. Но, к его огорчению, я сказал, что даже если там и был щенок, то, как его звали – неизвестно, так же как коров и овечек в рождественском хлеву. Известны только имена волхвов, которые принесли дары для маленького Иисуса, – их звали Каспар, Мельхиор и Бальтазар. Алеше понравилось имя Бальтазар. Так щенка и назвали. Но очень скоро трудное имя сократилось до Бальки, а потом и вовсе превратилось в Бульку. Но и эта кличка не прижилась, и дети стали звать щенка просто Бубликом. «Вот до чего докатилось славное древнее имя», – думал я, внутренне улыбаясь.

Когда Бублик не сидит в своем вольере и не спит на кровати с Алешей, он шастает по коридору, путаясь под ногами у ходячих детей, врачей и санитарок. Его любимые занятия – драть полиэтиленовые бахилы и азартно вынюхивать из-под закрытых дверей палат что-то ему одному ведомое. Даже удары по носу открывающимися дверями не могут отбить у него охоту к этому важному делу… Торопливая и порывистая Дина Маратовна уже не раз влипала в продукты Бубликовой жизнедеятельности. Но щенок живет в хосписе на особом положении. Во-первых, потому, что это подарок начальственной Алешиной мамы, а во-вторых, потому, что он – любимец детей. А все, что может дать им радость, по негласному закону хосписа – священно и неприкосновенно… Хотя вот любимый Лёнькин чердак все-таки забили.

Я выхожу из Алешиной палаты. Мне нужно спешить в храм, но я останавливаюсь в коридоре, стараюсь собраться с мыслями, твержу про себя Иисусову молитву. Она звучит во мне всегда, уже много лет, даже во сне: то тише, то громче, то сливаясь с другими молитвами, то сама по себе, то согласуясь с моими мыслями, то раздвигая и разбивая их… «Господи, Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя…» О какой милости я прошу день и ночь? О милости знать Его волю… Этот мальчик, Алеша, – особенный, непохожий на других детей, какой-то пронзительно-светлый и почти уже нездешний… Он действует на меня странно. Иногда кажется, что он приближает к знанию той самой воли, кажется, что он сам – подсказка… А иногда я словно парализован его прозрачным взглядом, так явственно смотрит через него кто-то другой, смотрит оттуда. И в этом взгляде – смятение, непонимание и отчаяние. Такие же, как здесь!.. И мне становится настолько не по себе, что я начинаю сомневаться во всем, и даже в том источнике, откуда я черпаю слова утешения. И по сравнению с этим смятением даже мои терзания о предательстве – такие мелкие, земные, что мне становится почти все равно, подам ли я голос, промолчу ли… Господи, Тебе лучше знать. Пусть все идет как идет. И кто я, в конце концов, такой, чтобы проникнуть в Твою волю, читать Твои мысли? Я все жду, что Ты заговоришь со мной. Через этого мальчика Алешу или еще как-нибудь. Ведь Ты уже говорил со мной, я это ясно слышал…

На службу сегодня не пришел никто. Читаю один. Когда так бывает, я всегда служу громче обычного – то ли силюсь докричаться сквозь толстые стены до тех, кто не смог или не захотел прийти, то ли хочу доказать самому себе, что даже в одиночестве я не стану служить формально… А главное, меня будто что-то отпускает, и я служу так, как хочу, и так, как всегда хотел, – во все мое чувство. Почему я стесняюсь показать его прихожанам? Почему сомневаюсь, что они поверят в мою искренность? Почему опасаюсь недобрых смешков: «Поглядите-ка, батюшка – артист…»

Закрываю глаза и не вижу, как кто-то вошел в храм, и вздрагиваю, когда чей-то голос вдруг начинает громко вторить мне: «Научу беззаконныя путем Твоим, и нечестивии к Тебе обратятся…»

У солеи стоит Артемий. С ним мы прошли семинарию и академию, обоих нас окормлял Владыка. А теперь Артемий – один из самых близких к нему людей, можно сказать – правая рука. Артемий смотрит на меня с радостным удивлением и качает головой, будто говорит: «Ну ты, брат, и разошелся!»

Сняв пальто, он поднимается ко мне на солею. Мы быстро распределяем службу на два голоса, и я с удовольствием вижу, что Артемий старается поддержать мою высокую ноту, хотя из-за недостатка практики ему приходится то и дело заглядывать в часослов, чтобы не сбиться. Богородичный акафист начинаем речитативом, а потом как-то сами собой переходим на пение. Теперь я уже жалею, что сегодня нет прихожан – служба у нас выходит душевная!..

Через час мы сидим в ризнице, делим на двоих последний пакетик зеленого чая, как в старые семинаристские времена. Артемий улыбается, и я вижу, что он пришел с хорошими вестями. Мы греем руки о чашки – оба продрогли в сыром, холодном храме. Причем Артемий замерз больше моего – он-то служил в одном подряснике.

– Святейший к тебе собирается, – говорит Артемий так, будто сообщает нечто обычное, будничное.

Я удивленно смотрю на него и вижу, что он от души наслаждается произведенным эффектом – дует в чашку вроде как ни в чем не бывало, а у самого губы расползаются в улыбке.

– За что же такая честь? – осторожно спрашиваю я.

– Да уж, честь! – теперь уже откровенно улыбается Артемий. – Я уже, брат, начал беспокоиться за тебя. Весь последний год Святейший на тебя гневался – не дай Бог! Мол, послушание[10] в Патриархии забросил, глаз не кажет. Иначе как отшельником тебя не называл. Да я ведь говорил тебе, а ты будто не слышал… Но оказалось, ты прав. И не просто прав, а ты, брат, предвосхитил великий поворот.

Артемий лезет в карман пальто, накинутого на плечи, и достает сложенный листок:

– На-ка вот, почитай. Это его речь на завтрашнем Межсоборном.

Я беру листок, начинаю бегать глазами по строчкам. «Молимся об избавлении от великой беды… Скорбим о безвременно почивших чадах… Взываем о деятельном участии всего священства, личном присутствии у постелей страждущих… Простереть руку духовной помощи… Стать гласом утешения в эти скорбные дни… Разделить страдания, приняв их как свои…»

– Вот, – говорит Артемий, – тут не просто слова. Готовится чуть ли не крестовый поход по твоим стопам. Сотни священников пойдут к больным детям. А твой храм – уже не просто храм. Тут, брат мой, вроде как форпост сражения с великой бедой – это слова Святейшего… И вот как первый шаг этого крестового похода – его визит сюда. И знаешь что еще… Он даже собирается дать твоему приходу ставропигию[11]! Завтра это будет окончательно решено. А через неделю Святейший сам вручит тебе грамоту.

Я поднимаю глаза к белому своду ризницы. Господи, спасибо Тебе! Вот и голос Твой, вот и знак. Из всего, о чем говорил Артемий, самое важное – что я смогу наконец поговорить с Владыкой. И может быть… Вдруг случилось чудо, и он готов пойти наперекор светским властям? Вдруг на этот раз мы не станем пятиться, осознав, что за спиной – пропасть? И, значит, мне сегодня не нужно публиковать это ренегатское обращение…

Я смотрю на улыбающегося Артемия, едва сдерживая слезы радости. Кажется, весь мир преображается, озаряется надеждой.

– Спасибо тебе! – говорю я Артемию. – Ты даже не представляешь, какой камень снимаешь у меня с души!

– «Спасибо»? Да за что ж? – не перестает улыбаться Артемий.

– Думаешь, я не понимаю, что это ты подталкивал Владыку к такому решению?

– Ну, брат, велик соблазн приписать себе заслугу, но не буду брать грех на душу. Ты же знаешь Святейшего. Невозможно его к чему-то подтолкнуть, если он сам не созреет. Последнее время он все чаще расспрашивал о тебе, о твоем хосписе. Неделю назад к нему пожаловал глава Минздрава. Говорили они наедине, о чем – не знаю. Хотя, думаю, этот разговор тоже повлиял… Ты ведь в курсе, какой закон готовится. Но эта тема – за семью печатями… Вижу, как сильно это волнует тебя. Но тут уж, брат, от нас не зависит. Решается в таких верхах, куда нам не допрыгнуть.

Артемий не подозревает о моем намерении выступить против закрытия хосписов. Долго я размышлял – не сделать ли его союзником? Но, давно зная его, я с сожалением понимаю, что он едва ли годится в бунтари.

– Можете говорить со мной обо всем, что касается Алеши. Я все передам Марии Акимовне в точности. А при необходимости она прослушает запись нашего разговора. – Приятный женский голос в трубке не просто вежлив и благожелателен, он источает такую искреннюю сердечность, такое желание помочь, что я даже теряюсь.

Но я все же надеялся, что меня соединят с Алешиной мамой, хотел понять или хотя бы начать догадываться – почему она никогда не навещает сына? Почему вообще определила в хоспис, вместо того чтобы оставить дома? Конечно, это потребовало бы собрать небольшой штат врачей, сестер, анестезиологов, установить медицинское оборудование… Наверное, это все в ее силах. Но тогда – почему?

– Алеша просит, чтобы она приехала. Для него нет ничего важнее. Он постоянно твердит об этом… Здесь, в хосписе, для Алеши делается все возможное. Но лучшим лекарством для него была бы материнская ласка…

Я говорю и понимаю, что говорю напрасно. Уж если она, «прослушивая» голос сына, с болью зовущий ее, немедленно не приехала, чего может стоить мой голос – голос чужого человека!

– Да-да, я все передам… – Благожелательная барышня вежливо ждет, не скажу ли я чего-то еще. А что я могу сказать?.. – Минуточку, – вдруг вскрикивает она.

В трубке щелкает, и прорезается четкий мужской голос:

– С вами будет говорить Мария Акимовна.

– Отец Глеб? – Новый голос в трубке – тихий и усталый, словно говорящую разбудили среди ночи. – Алеша писал мне о вас. Похоже, вы подружились. Я рада, что с ним рядом есть такой… такой человек.

– Но вы ему гораздо нужнее! Если бы только вы нашли возможность…

– Возможность… – В трубке слышится горький вздох. – Я понимаю, со стороны это выглядит чудовищно… Об одном прошу – не осуждайте меня. Это сложно, всего не объяснишь…

Она умолкает, снова вздыхает в трубку.

– Но, может быть, Алешин отец… – говорю я.

– У него нет отца. Так получилось. И бабушек-дедушек тоже нет… Расскажите мне об Алеше, – вдруг просит она, будто о ком-то чужом. И, видимо, осознав, как странно это прозвучало, добавляет: – Расскажите, какой он сейчас… Он пишет мне иногда странные вещи, будто бредит…

– Он… – начинаю я, но сразу замолкаю и какое-то время подбираю слова, совсем как в разговоре с Алешей. – Он удивительный мальчик. Такой светлый и такой мудрый… Знаете, я и взрослых таких не встречал. И он невероятно мужественный. Иногда кажется, что он ничего не боится. Единственный его страх… – Я снова замолкаю.

– Ну же, говорите… – Голос в трубке – тихий, дрожащий.

– Единственный его страх – больше не увидеть вас. Он сегодня мне об этом говорил.

Она долго молчит. И вдруг я слышу биение сердца. Наверное, она отняла телефон от уха и прижала к груди. Будь я врачом, наверное, даже смог бы определить ее состояние, степень волнения. Но я не врач. Ее голос и даже частые удары сердца не говорят мне ни о чем. Много раз я видел ее в газетах, в интернете, в новостях, но сейчас не могу представить ее лицо. Я не знаю, с кем говорю.

Ее голос возвращается с долгим всхлипом:

– Отец Глеб… Еще раз… Не осуждайте меня… Хотела сказать «ради Бога», но так, наверное, нельзя… – Голос становится совсем тонким, высоким. И мне вдруг кажется, что я говорю с Алешей.

– Почему нельзя? Можно. Конечно, можно… Я не осуждаю. Просто знайте, что мы с Алешей ждем вас… Дай вам Бог сил, – прибавляю я, уже не зная, слышит она или нет. Еще несколько секунд телефон мертво молчит, потом, пискнув, отключается.

Я хочу скорее пойти к Алеше – рассказать об этом разговоре, о том, что мама любит его, что она до слез хочет прийти, но ее не пускает какая-то действительно серьезная причина, о которой нельзя говорить. Пусть он, по крайней мере, знает, что дело не в ее нежелании и нелюбви… Прежде чем бежать к Алеше, заглядываю в храм. Возможно, там кто-то есть, и, может быть, я ему нужен.

[10] Послушание – здесь: постоянная обязанность, работа, порученная священнослужителю или монаху архиереем или настоятелем.
[11] Ставропигия (от греч. Σταυροπηγία – букв.: водружение креста) – особый статус храмов или монастырей, когда устанавливается их непосредственное подчинение Патриарху. По традиции в ходе торжественного предоставления ставропигии совершается особое богослужение, на котором водружается распятие.