Stabat Mater (страница 19)

Страница 19

– Вот именно! – Ее голос опять становится холодным и злым. – Не знаете, а считаете тупой стервой.

Я опять невольно бросаю взгляд на Ивана Николаевича, будто ищу его помощи. Я совсем не понимаю эту Веронику! Но Иван Николаевич сидит потупившись, втянув голову в плечи, как человек, которому пришлось стать свидетелем неприятного разговора, и поделать он ничего не может.

– Вы что, – распаляется Вероника, – думаете, я тут с вами сижу и решаю, как отомстить этой сволочи?

Я растерянно молчу.

– Ничего вы не понимаете! – отворачивается Вероника.

– Ника, – вдруг подает голос Иван Николаевич, – зачем ты… Ведь ты тоже совсем не знаешь отца Глеба…

– А чего тут знать, – презрительно хмыкает Вероника. – Иерей!.. Если видел одного пингвина, считай, что видел всех.

– Ника! – Иван Николаевич даже хлопает себя по коленке. Похоже, он намерен всерьез вступиться за меня. – Ты что-то сейчас говорила насчет тупой стервы?..

Нет, определенно сегодня – день удивительных событий. Вот так Иван Николаевич! Каким решительным жестом он поправляет сползшие очки, как грозно сверкает ими на Веронику, как запальчиво стаскивает с головы шапочку и сжимает в кулаке! А Вероника зло сужает глаза, собирается что-то ему ответить и вдруг фыркает от смеха:

– Ты зачем так постригся? Похож на какого-то новобранца!

Иван Николаевич смущенно трогает короткий ежик на своей макушке.

– Не знаю… Захотелось вот как-то… По-новому…

Вероника переводит взгляд на меня:

– Простите, отец Глеб… Я что-то и правда… День такой нервный… А! – Она коротко вздыхает. – Они все нервные!..

Вероника достает сигарету и протягивает пачку Ивану Николаевичу. Тот сначала бормочет «нет-нет», но потом как-то нелепо и смущенно машет рукой – будто бросал курить, да вот не может удержаться – и тоже берет сигарету.

– Странно это все. – Вероника выпускает дым – на этот раз деликатно, в сторону от меня.

– Что странно? – спрашиваю я.

– Да все. Странно, что мы тут сидим такой вот… пестрой компанией. Странно, что говорим обо всем так запросто – будто это какие-то обычные вещи… Странно, что вы меня не понимаете, отец Глеб. Вы же в хосписе – день и ночь. Вы видите, что творится здесь и вообще в мире, и вы до сих пор не отбросили всю эту высокопарную чепуху – преступление, наказание, справедливость… Мы не можем ничего поделать с Зориным. И не должны! У него – непробиваемый иммунитет. Неприкосновенность, если хотите. Поймите, он – талантливый анестезиолог. Лучший, может быть. Нужнее его здесь никого нет. Уничтожить его и оставить столько детей без помощи? Вот уж справедливое решение! Какая там обида, какая месть, какая прокуратура! Вы с ума, что ли, сошли? Это все – мелкая чепуха на фоне детей, которых убивает, сжигает изнутри что-то непонятное, безжалостное! Рядом с этим больше нет справедливости, нет человеческих обид. Вообще ничего нет, кроме войны с болью!

Что-то случается с моим зрением: Вероника, сидящая передо мной, вдруг превращается из расплывчатого силуэта в четкий образ – как в объективе, поймавшем фокус. Прямой цепкий взгляд карих глаз, светлые волосы, стянутые назад так туго, что, кажется, ей должно быть больно, упрямый подбородок с ямкой, маленькие уши безупречной формы, тоже как будто выражающие смелость и прямоту. И то, что она не считает нужным прятать свои эмоции, точнее – не хочет тратить силы на их маскировку… Все это разом сливается для меня в ее сущность – абсолютную, полную, безоглядную подчиненность одной цели, одной миссии – без сомнений, без вопросов, почему эта мучительная миссия досталась ей. Даже ее подростковая субтильность, узкие, острые плечи и наивная манера с вызовом откидывать голову, показывая худое нервное горло, – все это удивительным образом говорит в ней не о слабости, а наоборот – подчеркивает силу характера… И только, пожалуй, верхняя губа – пухлая, приподнятая – не вяжется с этим образом и придает Веронике черточку капризной женственности… И сейчас эта губа опять готова обозначить презрительную ухмылку в ответ на мое затянувшееся молчание.

– Да, – говорю я. – Теперь понимаю. Но чем могу быть полезен я?

– Как чем? Вашим опытом, – напористо говорит Вероника. – Вы священник, к вам на исповеди приходят люди, вываливают на вас свои мерзости. Вот, допустим, перед вами – отпетый негодяй. А вам надо что-то ему говорить, продолжать с ним общаться, привечать в своей церкви, может быть, даже принимать его помощь. Как вы справляетесь с этим? У меня с Зориным ведь то же самое. Мы оба привязаны к этой клинике, к этим детям. И в том, что я… В том, что я делаю, лучшего помощника, чем Зорин, мне не найти. Но что я скажу ему теперь? В какие рамки втисну наши отношения?..

– Боюсь, моего опыта тут недостаточно, но все же… Ника… – Почему-то мне понадобилось усилие, чтобы произнести ее имя. – Ника, не смотрите так строго… Священники гораздо реже сталкиваются с отпетыми негодяями, чем вы думаете. Исповедуются хорошие люди с мелкими грешками. А негодяй, который жаждет покаяться, – ох какая это редкость!.. К тому же почти вся моя священническая жизнь прошла здесь, в хосписе. Родители, которые исповедуются мне, самым страшным грехом считают то, что недодали любви своим детям – теперь умирающим… Но если мне все же приходится узнавать о каких-то действительно скверных вещах, то я как бы раздваиваюсь: я – священник и я – человек. Со священником – все понятно. Христос искупил Своей смертью наши грехи. Когда на исповеди я слышу слово «каюсь», мне остается только подтвердить, что прощение уже уготовано для каждого. А вот по-человечески… Даже отпетых негодяев надо жалеть. Ну правда – несчастные ведь люди! Отравили свою жизнь собственным… зловонием. И как-то им надо в этом зловонии дальше жить. Что тут поделать? Конечно, с ними нужно говорить, вместе искать путь на свежий воздух. Но по-настоящему им можно помочь только молитвой. И я молюсь за них… Ну а Зорин… Сегодня я видел, как ему тошно, и сначала посочувствовал ему. Но такое предательство даже мне будет трудно покрыть жалостью. А уж вам… Но, наверное, вы должны ему сказать то же, что сказали сейчас мне, – во имя чего вам придется терпеть его рядом с собой. Обозначьте… не знаю… границу вокруг себя, которую ему нельзя переступать… Осаживать и ставить на место вы, кажется, умеете…

Я поднимаю взгляд на Веронику и вижу в ее глазах печаль.

– Ну да, – негромко говорит она, – а что еще вы могли сказать… Проблема в том, что я не умею прощать… Ох, даже представить страшно, как тяжело мне с ним будет!..

– Ника, то, что вы осознали бессмысленность мести, – это уже огромный шаг к умению прощать. Большинство людей не понимает и этого… Но, конечно, простить внутри, в душе – это совсем другое. Послушайте, Ника, если бы я смог вам в этом помочь, я был бы просто счастлив.

Вероника вскидывает на меня глаза и смотрит по-новому – пристально, оценивающе.

– И если, – продолжаю я, – если бы только в моей пингвиньей голове были готовые рецепты быстрого прощения…

На слове «пингвиньей» Вероника улыбается – чуть-чуть, одними уголками губ.

– Но таких рецептов нет. Я знаю только долгие и очень долгие пути к умению прощать, – говорю я, глядя ей в глаза. – Потому что это, может быть, самая трудная вещь на свете.

Несколько секунд Вероника молча смотрит на меня, потом поворачивается к Ивану Николаевичу:

– То же самое говорил человек из твоего сна, помнишь?

Иван Николаевич вздрагивает и роняет себе на пальто столбик пепла – сигарета, которой он ни разу не затянулся, истлела в его пальцах. Теперь, когда для меня открылась новая Вероника, мне еще удивительнее: как они могли сблизиться – такие разные? Уже сны друг другу рассказывают!..

– Знаете, – говорит Иван Николаевич, – знаете, как удивительно: все последние дни у меня были заняты только этим – мыслями о прощении… Отец Глеб, недавно вы говорили на проповеди о том, как трудно простить Бога, посылающего болезни, несчастья. И еще труднее разглядеть в этих несчастьях его доброту, понять – кто мы для него? Где он, когда мы страдаем и погибаем?.. Я ведь продолжаю переводить Кириона. И у него всё – о том же. О том, что верность Богу может быть таким жестоким опытом, что… что не дай бог!..

16 марта 130 года. Восемь дней до игр
Кирион

Склон холма – розовый от цветущего тамарикса. Каменные ступени ведут через душистые заросли к некрополю. Кирион минует первые ряды могил – стертые и растрескавшиеся плиты, которым по двести, а то и по триста лет. Дальше среди кустов и сосен торчат каменные носы погребальных ладей. Предки Филомены были богатыми людьми – купцами-корабельщиками. Их погребальная ладья едва ли не самая большая на этом некрополе. Когда хоронили мать Филомены, каменную крышку ладьи поднимали двенадцать мужчин. Кирион вспоминает, что должен вернуть Симону и Лии деньги за погребение жены. Но их у него нет. А казну общины, в которой были деньги его семьи, изъяли при аресте ликторы проконсула.

До некрополя, расположенного на высоком холме, долетает стук молотков – на портовой площади заканчивается спешное сооружение деревянного цирка. Через восемь дней на его арене должны быть растерзаны львами он сам и христиане его общины. Вчера он так и не сказал им об этом, но не из малодушия, а потому, что до сих пор не понимает – что он должен сказать. Поступить так, как велела ему августа, – убедить женщин отречься от Господа ради спасения детей? Но какие слова найти для этого, если всю жизнь он твердил им о верности Христу? Это должны быть какие-то новые слова, не трусливые, не предательские. Таких слов пока нет у Кириона, они должны вырасти не из терзаний и сомнений, не из страха и слабости, а из новой истины, к которой он пока не пришел. Как бы там ни было, сегодня он должен сообщить своим собратьям об участи, уготованной им. Только нельзя, чтобы дети услышали это вместе со взрослыми. Но в тесном подвале от детей нигде не укроешься. Значит, нужно дождаться ночи – дождаться, когда дети уснут… Детей в их общине – четырнадцать. Самому старшему, Зенону, несколько дней назад исполнилось десять. А самым младшим – близнецам Кастору и Поллуксу – еще нет и года…

Последние шаги к погребальной ладье, в которой лежит Филомена, даются Кириону с таким трудом, словно на ноги ему надели жернова. Задыхаясь, он грудью наваливается на нос ладьи, будто хочет остановить движение каменного ковчега из жизни в смерть. Ему приходит в голову, что и его смерть сейчас плывет в ковчеге, – ведь львов для будущих игр, должно быть, уже везут морем из африканских колоний.

Кирион видел этих зверей один раз в жизни – в Антиохии, возле большого цирка. Львы метались в тесных клетках и ревели так, что ослы и мулы на соседних улицах от страха рвались из упряжи и опрокидывали повозки. В тот раз звери были доставлены в Антиохию не для чьей-то казни, а для сражений с бестиариями. Один из львов в ярости бросался на прутья клетки и не мог угомониться, даже когда раб-надсмотрщик принялся колоть его двузубцем в морду…

Усилием воли Кирион отгоняет жуткую картину, загоревшуюся в памяти так ярко, словно он видел этих львов минуту назад. Ничего, говорит он себе, Господь не оставит, Господь спасет. Как Он уже не раз спасал Кириона и его близких – даже когда не было никакой надежды на спасение.