Дикое поле (страница 2)
– Ну а я о московских делах подумал, – сказал Пожарский. – Нашел молодца, пригодного во всех отношениях: воин добрый и в грамоте силен. По-татарски, польски, гречески и латыни мыслит быстро, за словом в карман не лезет, но где нужно, смолчит. Чужие края повидал. Повадки вражеские – что тайные, что явные – ему хорошо известны.
Иван Борисович уперся кулаками в лавку и недоверчиво хмыкнул. Поди ж ты, уж больно складно все получается, прямо как по писаному. Не успел палец протянуть, а уж всю руку заграбастали. И настоятель для монастыря есть, и патриаршее благословение, почитай, получено. И даже в Москве подходящего человека разыскали!
– Стало быть, на готовое позвали? – криво усмехнулся Черкасский, не сумев скрыть досаду.
Авраамий встал, неслышными шагами прошелся по палате, придерживая рукой большой наперсный крест. Остановился напротив Ивана Борисовича и сказал:
– Не держи обиды на сердце. О деле радеем.
– Верно, – помолчав, признал Черкасский. – Думаю, человека князя Пожарского надо определить на службу по Посольскому приказу. Тогда о всех договорах и делах иноземных знать будет, а его связь с казаками лишних разговоров не вызовет. И тайну хранить легче: чужим умам не дознаться, на что и куда деньги идут. Полагаю, подчиняться он должен мне или Дмитрию Михайловичу, а нам уже все доводить до государя. На крайность, можно открыться главе Посольского приказа… Как бы поглядеть на твоего молодца, князь?
Пожарский встал, подошел к двери, распахнул ее и негромко окликнул кого-то. Черкасский и Авраамий обернулись посмотреть, кто появится на зов воеводы. Вот он и вошел.
Иван Борисович прищурился, ревниво разглядывая питомца Пожарского. Статен, высок ростом, широкоплеч. Короткая, чуть вьющаяся русая бородка и густые усы, под которыми лукаво улыбаются румяные губы. Светлые пытливые глаза смотрят настороженно.
– Никита Авдеевич Бухвостов, – представил его Пожарский. – Московский дворянин.
– Знаешь, зачем зван? – спросил Черкасский.
– Знаю, боярин. – Голос у Никиты был густой, низкий, под стать могучему телосложению.
– Не боязно? – продолжал допытываться князь.
– Нет, боярин. Дело Державе нужное. Какая же боязнь?
– Молодец, – скупо похвалил Иван Борисович. – Людей надежных найдешь?
– Найдем! Среди стрельцов, детей боярских да городовых дворян поищем. Казаков поспрошаем, торговых гостей.
– Смел, однако. Казаков не боишься?
– Чего их бояться? – улыбнулся Никита. – Небось не тати[3].
– Смотри! – Черкасский налил полный кубок и подал его Бухвостову. – Тебе с ними дело иметь, донцы – по Посольскому приказу. Пей чару! Сегодня много говорить не станем, найдется время не раз обо всем перетолковать. Теперь, думаю. Дмитрий Михайлович, будет с чем пойти завтра к государю…
В свой возок Иван Борисович усаживался ночью. Горели высоко в небесах неяркие звезды. Сырой, холодный ветер в клочья рвал пламя факелов в руках монастырских служек, норовя забраться под шубу и остудить тело. Лучше бы остудил горевшую от дум голову, помог собрать разбегающиеся мысли, привести их в порядок.
Верховые холопы горячили застоявшихся коней, бряцала сбруя, холодно взблескивало оружие. Отдохнувшие сытые лошади резко приняли с места. Взвизгнули по смерзшемуся насту полозья. За слюдяным окошком возка смутно мелькнули распахнутые створки ворот и монах в долгополом тулупе, низко кланявшийся уезжавшему боярину…
Вскоре остался позади высокий берег Москвы-реки. Проезжая через Гончарную слободу, Иван Борисович захотел посмотреть: успели мужики сладить сруб или нет? Но валил густой мокрый снег, мешавший разглядеть что-либо: так и крутит, так и метет, крупными хлопьями оседая на крышах, увеличивая сугробы на речном льду, стирая призрачную грань между темным небом и ставшей светлой от выпавшего снега землей.
«Снег – это хорошо, – зябко кутаясь в шубу и предвкушая, как он вернется к себе, в тепло протопленные горницы, думал Черкасский. – Снег к урожаю! Дал бы то Господь…»
* * *
В одну из темных августовских ночей 1629 года к турецкому берегу тихо подплыли казачьи струги. Неслышными тенями проскользнули они мимо сторожевых башен Азова и вышли в море. Несколько дней пути и вот потрепанные непогодой суденышки ткнулись носами в прибрежную гальку. Ни говора, ни шума, ни звяканья оружия. Словно призраки спрыгнули на берег и растворились в темноте, подбираясь к стенам города…
Глухо стукнула тетива. Тяжелая стрела, выпущенная из длинного, туго натянутого лука, басовито прогудев, вошла в горло турка, стоявшего на верхней площадке надвратной башни. Не вскрикнув, он кулем осел на деревянный помост.
– Медед! Помогите! – испуганно заорал его напарник и тут же свалился, срубленный острой казачьей саблей.
На стены и башни уже лезли бородатые, пестро одетые люди с обнаженными клинками и пистолетами в руках.
– Мать твою!.. Гей, станишники!
– На распыл басурманов! Руби их!
– Во имя Отца… и Сына… и Святого Духа! – приговаривал огромный, до глаз заросший сивой бородищей поп в драной рясе, круша тяжелым шестопером налево и направо, разбивая турецкие головы, проламывая щиты и досадливо отмахиваясь от направленных ему в грудь пик.
– Ворота! – повелительно крикнул атаман.
Несколько донцов, рискуя сломать шеи, спрыгнули с башни и, быстро изрубив стражу, распахнули створки окованных железом городских ворот. Толпа казаков с гиканьем и разбойным посвистом, вызывавшим у турок панический страх, ринулась на узкие грязные улочки, скудно освещенные выглянувшей из-за туч ущербной луной. Их товарищи забрались на стены, неся смерть пытавшимся сопротивляться силяхтярам – воинам наемного турецкого корпуса. Замелькали огни факелов, дымно занялось зарево первого пожара. Где-то высоким голосом вопил недобитый турок, призывая на помощь Аллаха, которому в эту страшную ночь было явно не до него.
На перекрестке, рядом со старой мечетью, вплотную сдвинув щиты и угрожающе выставив длинные пики, казаков встретила городская стража. Построившись в несколько рядов, турки живой стеной перегородили улочку, надеясь сдержать напор воинственных пришельцев. Повинуясь команде начальников, стража сначала медленно двинулась вперед, с каждым шагом ускоряя движение, чтобы крепче ударить по врагу, нанизать проклятых гяуров на острия пик, разорвать сталью их плоть, выбросить за городскую стену, а там довершить дело ятаганами.
– Алла! Алла! – подбадривая себя, кричали турки. – Смерть урус-шайтанам!
Но разве есть в мире сила, способная остановить казака, идущего на святое дело освобождения братьев из неволи? Нет такой силы!
– Пушку! – приказал атаман.
Казаки расступились, давая дорогу пушкарям, тянувшим Фальконет. Турки теснее сомкнулись и побежали быстрее, стремительно сокращая расстояние. До них осталось полтора десятка шагов…
Бухнула выкаченная на прямую наводку пушка, сразу пробив брешь в рядах стражи. Полетели наземь разбитые щиты. Дико завыли раненые, перекрывая треск разгоравшихся пожаров и лай обезумевших собак.
Молниями сверкнули казачьи сабли. Залпом ударили ружья и пистолеты. Замертво пали первые турецкие смельчаки, не знавшие, что каждый казак в бою стоит десятка, поскольку донец родится и умирает с острой саблей в руках. Отрубая наконечники пик, ловко разя противников через щиты, казаки врезались в турецкий строй, заставили его распасться и отступить.
– Бей, руби, в полон не бери! – гремел над улочкой бас походного атамана. – Будет помнить басурманское племя казачий клинок!
В душной темноте, разорванной всполохами пламени, били, рубили, кололи, душили друг друга люди разных вер. Падали и умирали на истоптанной, скользкой от крови земле, расплачиваясь своими жизнями за свободу других! Через несколько минут жаркая схватка закончилась. Только жутко распластанные саблями тела остались на улочке у старой мечети. Всех турок порубили.
Багровое зарево поднималось над городом. В его неверном свете, под низко висящими крупными южными звездами, словно качались в дыму тонкие белые минареты. Дерзким, внезапным ударом казаки овладели городом и ринулись к невольничьему рынку, где в длинных приземистых строениях томился взятый на Руси полон.
– Православные есть? – громко кричали донцы, пробегая по темным улицам. И если слышали в ответ: «Есть, родимые, есть!» – вышибали двери, врывались в дома, сбивали с полоняников кандалы и деревянные колодки. Не слушая слов благодарности, торопили людей, ошалевших от счастья, внезапно обретенной, а казалось, навсегда уже потерянной, свободы.
– К морю беги, к челнам! Живей поворачивайся, пока турок не опомнился!
На невольничьем рынке, перебив оставшуюся стражу, тяжелым бревном вышибали двери темниц, выпускали пленных и под охраной отправляли на берег, к стругам.
– Поторапливайся! – командовал атаман, поспевавший появиться везде, где только случалась в нем нужда, будь то жестокая сеча с турками или никак не желавшие поддаваться двери тюрьмы. – Потом добычу разглядывать станем. Выводи православных из города…
На площадь невольничьего рынка Савелий Мокрый не попал – замешкался, когда бился с городской стражей, отмахиваясь клинком от наседавших на него турок. Пока их порубал, пока кинулся догонять своих, пока понял, что свернул в темноте не на ту улочку – заплутал в басурманском городе. Темень кругом, где-то истошно кричали, трещало в огне дерево, дым щипал глаза. Неподалеку стреляли. Куда бежать? Наверное, надо на шум драки подаваться? Опять кругом неудача, даже здесь, если от своих умудрился отстать.
Удачливым Мокрый себя не считал – что всем Бог дал, то и ему. Не раз ходил он под Азов и другие турецкие городки, рубился в степи с татарами, чтобы полон освободить да добыть себе зипун. Но когда наступало время дуванить хабар – делить взятую в набеге добычу, – доставалось Савелию всякое совершенно ненужное барахло – шелк, бархат или бабья накидка, вышитая жемчугами. Зачем это бобылю, перекати-полю? И спускал он добро без всякой жалости, чтобы вскоре вновь прибиться к ватаге и уйти в лихой набег: там веселее, там огонь пожаров и жестокая сеча, там дышишь полной грудью, и жизнь кажется мимолетной, как тонкий посвист каленой стрелы.
Правда, хранил Савелий одну заветную вещицу, не считая, конечно, коня и сабли, – без них какой же он казак? Много раз просили продать или обменять мотавшуюся в ухе у Мокрого золотую серьгу со вставкой из кусочка исфаганской бирюзы, но он не соглашался: берег как память о набеге на персидский караван. Хотя, бывало, жгла ему та серьга душу непреходящей болью.
Случилось это несколько лет назад. Пристал Мокрый к крепкой ватаге отчаянных удальцов. Ватага сбилась невелика, чтобы доля добычи на каждого оказалась больше. Зато любой казак – сорвиголова. Ушли верхами в поле, выследили караван и налетели с гиком и посвистом, на скаку без промаха стреляя из ружей. Савелий направил скакуна в середину каравана: там обычно товары получше и народец побогаче. Но неожиданно нарвался на выстрел: так и ожгло пулей щеку! Чуть правее взял бы басурман – и больше никогда казаку не ходить в набег.
Молодой чернобородый перс откинул бесполезный пистолет и быстро выдернул из ножен кривой клинок, хищно блеснувший на жарком степном солнце. Да не так прост был и казак. Зазвенела сталь, высекая синеватые искры, и лег перс на выжженную зноем землю, задрав навстречу небу окровавленную бороду.
Вскрикнул тут кто-то жалобно и тонко, словно раненая птаха. Оглянулся Мокрый и похолодел. Молодая басурманская девка, сидевшая на повозке, запустила себе под левую грудь длинный узкий кинжал. Кинулся он к ней, хотел спасти: ведь не по-божески это, если человек, да еще баба, пусть даже басурманской веры, жизни себя лишает. Пусть и не крещеная, но не простит Господь такой грех! Но не успел: упала она под копыта его коня рядом с тем персом – как знать, мужем, братом, женихом?