Когда шагалось нам легко (страница 11)

Страница 11

Самая поразительная черта «Сераля» – это полное отсутствие комфорта. Чем-то он напоминает выставочный центр «Эрлз-Корт», но включает не одно лишь здание, а большую огороженную территорию, небрежно разбитую на лужайки и рощицы, утыканную киосками и павильонами разных конфигураций и периодов постройки. «Сераль» – это не что иное, как разрекламированное стойбище кочевников. Климат в Константинополе далеко не мягкий. Место для города было выбрано по причине выгодного политического и географического положения, но не из-за благоприятных погодных условий. Здесь гуляют холодные степные ветры, нередко выпадает снег. Однако за пять столетий турецкого владычества ни у кого из султанов, при всем их несметном богатстве и неограниченных ресурсах рабочей силы, похоже, и мысли не возникало соединить многочисленные залы главной резиденции хоть каким-нибудь крытым переходом. Их самые смелые представления о повседневной роскоши не простирались дальше возлежания среди аляповатых шелковых подушек и жевания восточных сластей под свист ледяного ветра в кованых решетках, заменяющих потолки. Стоит ли удивляться, что они привычно согревались алкоголем. Вместе с тем собранные во дворцах сокровища поражают воображение. О хозяйствовании в «Серале» можно судить по такому факту: в ходе инспектирования строений, занятых новой властью на ранних этапах, официальные представители кемалистов обнаружили склад, с пола до потолка загроможденный бесценными фарфоровыми изделиями шестнадцатого века в подлинной упаковке, то есть в том виде, в каком они караванами вывозились из Китая. Распаковать фарфор никто не удосужился – он веками покоился в ящиках. Надо думать, челядь не гнушалась хищениями. Но поразительно другое: невероятное количество ценностей, уцелевших, несмотря ни на что, в период разорения правящей династии. Дворцовые кладовые ломятся от необработанных изумрудов и алмазов – это крупные бесформенно-щербатые капли, подобные обкусанным леденцам; дошел до наших дней и трон из чистого золота, изукрашенный драгоценными кабошонами, и еще один трон, инкрустированный вставками из перламутра и черепахового панциря; во множестве сохранились отделанные драгоценными камнями мундштуки, эфесы, часы, портсигары, табакерки, ручные зеркала, щетки, гребни – по двадцать, а то и тридцать изделий каждого наименования, и все поражают своим великолепием; не утрачены дар Екатерины Великой – туалетный столик, сплошь инкрустированный розовыми искусственными каменьями, и дар Фридриха Великого – другой туалетный столик, декорированный алебастром и янтарем; по сей день существует изысканный японский садик с пагодой из золотой филиграни с эмалями, равно как и модель колесного парохода из красного и белого золота с иллюминаторами-бриллиантами и флажками из рубинов и изумрудов; выставлены для обозрения правая рука и череп Иоанна Крестителя, драгоценные камни для украшения тюрбанов, и драгоценные камни для ношения на цепочке, и драгоценные женские кулоны, и драгоценные камни, используемые как игровые фишки, и те, что можно лениво вертеть в пальцах, перекатывая из ладони в ладонь. Экскурсовод называл округленную стоимость каждого следующего экспоната: «более миллиона долларов». Впрочем, невольно задаешься вопросом: не случалось ли в течение затяжного периода турецкой финансовой несостоятельности каких-либо посягательств на эти сокровища? Ведь кабошон-изумруд или иной драгоценный камень до того легко подковырнуть ногтем и заменить фруктовым леденцом, что невольно думаешь: наверняка время от времени такое проделывают – и кто знает, как часто?

Во время нашей ознакомительной экскурсии непосредственно передо мной шла очень грузная богатая американка; мне выпала честь уловить некоторые из ее реплик. Что бы ни показывал ей гид – фарфор, золото, слоновую кость, бриллиант или янтарь, шелк или ковер, эта счастливица небрежно сообщала, что у нее дома есть точно такая же вещь. «Надо же, – говорила она, – кто бы мог подумать, что это имеет какую-то ценность. У меня таких три штуки, достались мне от кузины Софи, в каком-то чулане лежат: размерами, конечно, больше, но узор – точь-в-точь. Вернусь – надо будет их откопать. Никогда не усматривала вот в этом ничего особенного».

Но при виде правой руки и черепа Иоанна Крестителя она была вынуждена признать свое поражение.

Назавтра, в предзакатный час, мы отплывали.

В тот вечер главной темой разговоров была авария, которая произошла в гавани. Видавший виды паром, курсирующий между Галатой и Скутари, что на другом берегу Босфора, в утреннем тумане налетел на скалы; пассажиров удалось эвакуировать без потерь, но буквально в последний момент. Среди пассажиров «Стеллы» появилось новое лицо: чрезвычайно элегантный грек, который носил галстук Итона и не скрывал своего знакомства с наиболее открытыми представителями английской родовой знати. Во время кораблекрушения он находился на пароме и сообщил нам весьма любопытные детали. Паром заполонили поденщики, ехавшие на работу. При первом же толчке капитан и старпом прыгнули в единственную шлюпку – и были таковы. К вечеру капитан сложил с себя все полномочия, оправдываясь тем, что у него сдали нервы: за полтора года такая авария произошла уже в третий раз. Среди пассажиров, предоставленных самим себе, – на борту были турки, армяне и евреи – началась бешеная паника. Единственный разумный план требовал сидеть не двигаясь и ждать спасения. Однако эта пестрая толпа со стонами заметалась от одного борта к другому, раскачивая судно, – вот-вот соскользнет с острых камней. Застыв от ужаса, мой собеседник вжался в палубную скамью, а вдруг судно перевернется. Тут перед ним оказался приземистый человечек, который, засунув руки в карманы просторного пальто, спокойно разгуливал по палубе с трубкой в зубах. Каждый окинул другого оценивающим взглядом, не обращая внимания на толпы обезумевших, орущих работяг.

– Полагаю, сэр, – проговорил человек с трубкой, – что вы тоже англичанин.

– Нет, – ответил грек, – я всего лишь проклятый иностранец.

– Прошу меня извинить, сэр, – сказал англичанин и отошел к ограждению, решив тонуть в одиночку.

Но к счастью, этого не случилось. От берега отчалили шлюпки, которые успели снять всех пассажиров, пока судно не ушло под воду.

Греку нужно было добраться только до Афин. Почти весь следующий день я провел в его обществе. Он задавал мне наводящие вопросы об «эстетизме» в Оксфорде. Сам он там учился, но сейчас с оттенком сожаления заметил, что в его время никакого «эстетизма» не было в помине. Неужели из-за «эстетизма» Оксфорд так отстает в спорте? Я ответил, что нет: корень зла лежит глубже. Я мог бы открыться своему собрату по Оксфорду, но правда заключалась в том, что университет захлестнула сильнейшая волна наркомании.

– Кокаин?

– Кокаин, – подтвердил я, – и кое-что похуже.

– Неужели профессура не делает попыток этому помешать?

– Милый мой, от профессуры все зло.

В ответ он сказал, что в его время наркомании в университете не было.

Чуть позже натиск возобновился. Не соглашусь ли я спуститься к нему в каюту и немного выпить?

Я ответил, что непременно с ним выпью, но только в баре на палубе.

Тогда он сказал:

– Голубые глаза выдают в вас шотландца. У меня был очень близкий друг-шотландец. Вы с ним чем-то похожи.

Через некоторое время он вновь предложил мне пройти к нему в каюту – полюбоваться серебряной чернильницей турецкой работы. Я отказался, но заверил, что на палубе охотно взгляну на его покупку. Наибезобразнейшая оказалась вещица.

Перед тем как распрощаться, новый знакомый пригласил меня на ланч в «Гранд-Бретань». Я ответил согласием, но на следующий день он не объявился.

Прибыли мы как раз перед ужином и встали на якорь в Фалерской бухте.

До этого я видел Афины только один раз: тогда судьба впервые занесла меня из Англии дальше Парижа. Нелегко выбросить из памяти захлестнувшие меня романтические чувства. Я совершил вояж из Марселя на пароходе «Париж II» – это было относительно новое греческое судно. Стояла зима, и почти все время нас преследовала штормовая погода. Я оказался в одной каюте с греком – торговцем смородиной: тот все пять дней рейса пролежал в койке. Кроме него, единственным англоговорящим пассажиром первого класса оказался шумный американец, инженер по профессии. Страдая морской болезнью, я в основном сидел на палубе за чтением книги Уильяма Джемса «Многообразие религиозного опыта»[51] и прерывался лишь для того, чтобы глотнуть крепкой мастихи за компанию с американцем. Кто хоть раз попробовал мастиху, приговаривал мой собутыльник, тот непременно вернется в Грецию. Изредка я ходил посмотреть, чем занимаются «палубные пассажиры»: они теснились в импровизированных палатках, чесали подошвы и безостановочно ели. Первая стоянка была в Пирее. Солнце уже зашло, и порт встретил нас полной иллюминацией. Швартовка сильно задерживалась. Вокруг сновали гребные суденышки, причем в таком количестве, что по ним можно было дойти до берега, как посуху; лодочники громогласно зазывали клиентов. Друзья, пригласившие меня погостить, ожидали где-то внизу, подпрыгивали на волнах и, запрокинув головы, звали: «Ивлин!» Они взяли с собой своего камердинера, чтобы тот занялся багажом; при старом режиме этот поразительно свирепого вида человек был наемным убийцей в Константинополе. На пару с лодочником он подхватил зов и стал горланить: «ИИ-лин! ИИ-лин!»

Потом мои чемоданы ошибочно погрузили не в ту лодку; лодочник не пожелал отдавать их без боя; между ним и камердинером завязалась драка, в которой камердинер с легкостью одержал верх за счет подлого, но вполне убедительного запрещенного удара. В конце концов мы ступили на твердую землю и помчались из Пирея в Афины по изрытой и выщербленной, как после бомбежки, дороге в дребезжащем «моррисе», который, не имея ни фонарей, ни тормозов, ни клаксона, был надежно защищен от полицейского произвола благодаря дипломатическим номерам и маленьким британским флажкам, прикрывавшим те места, где следовало находиться передним фарам.

В ту ночь наступило православное Рождество, и на улицы высыпала масса народу: все обменивались рукопожатиями, целовались и запускали фейерверки в глаза друг другу. Мы направились прямиком в ночной клуб, где заправлял одноногий мальтиец, который угощал нас коктейлями из наркотиков и какого-то алкоголя собственной выгонки.

Потом в зал вышла танцовщица – звезда местного кабаре; подсев к нам за столик, она предупредила, чтобы мы ни в коем случае не прикасались к этим коктейлям. Но было уже поздно.

После этого я некоторое время кружил по городу на такси – у меня возникло неотложное дело, уже не припомню какое, а затем вернулся в ночной клуб. Таксист шел за мной до нашего столика. Я заплатил ему более десяти фунтов в пересчете на драхмы, а в качестве чаевых вручил свои часы, перчатки и футляр для очков. Водитель даже запротестовал: многовато будет.

Это первое знакомство с афинской жизнью заслонило собой остальные дни моего визита. В ту пору я был еще студентом и теперь, вспоминая ту поездку, беспричинно ощущаю себя стариком.

Но даже сейчас, в относительно зрелом возрасте, мой приезд в Афины, уже второй, ознаменовался приобщением к новому напитку. Оказавшись на месте, я первым делом взял такси и поехал в город навестить одного хорошего знакомого по имени Аластер, занимавшего тогда маленький домишко у восточной окраины, под склонами Ликавитоса, в переулке, отходящем от площади Колонаки. В этом жилище было не повернуться от заводных поющих птичек и православных икон, одна из которых – как ни странно, самая современная – обладала чудодейственными свойствами. Обнаружил это слуга: якобы один из образóв имел обыкновение протягивать руку и бить его по голове, чтобы не ленился. Аластер был еще не одет. Я признался, что очень поздно лег, так как после бала выпивал с приятнейшими норвежцами и теперь слегка разбит. Тогда-то он и приготовил для меня этот напиток, который я могу рекомендовать каждому, кто хочет опохмелиться без вреда для здоровья при помощи доступных средств. Мой приятель взял большую таблетку сахарозы (допускается замена обычным кусковым сахаром), обмакнул в горький ликер «Ангостура» и обвалял в кайенском перце. То, что получилось, он опустил в высокий бокал и наполнил его шампанским. Достоинства этого напитка не поддаются описанию. Сахар и «Ангостура» обогащают вкус спиртного и нейтрализуют кислинку, которая делает тошнотворным любое шампанское, особенно по утрам. Каждый пузырек, всплывающий на поверхность, несет с собой красную крошку перца, что мгновенно стимулирует и тут же утоляет аппетит, дарует жар и холод, огонь и жидкость, нормализует вкусовые рецепторы и высвобождает ощущения. Потягивая этот почти невыносимо желанный напиток, я забавлялся искусственными птичками и музыкальными шкатулками, пока Аластер приводил себя в порядок. В Афинах у меня был еще один приятель, Марк, и с этими двумя людьми я замечательно провел два дня.

Мы ехали по шоссе на Элевсин, время от времени подвергаясь нападению свирепых овчарок, а потом свернули на грунтовой тракт у подножья горы Эгалеос и остановились возле уединенного кафе, выходящего окнами на Саламин. Воскресный день клонился к вечеру, и под гавайским тростниковым навесом сидело еще несколько компаний. Фотограф изготавливал ферротипы, на которых после проявки был обычно виден только отпечаток большого пальца. За одним из столиков сидели студенческого вида парень и девушка, оба в футбольных трусах и рубашках с открытым воротом; рядом лежали котомки и массивные посохи. Была там и очень счастливая семейная пара афинских буржуа. С младенцем. Вначале родители усадили его на стол, потом на крышу своего авто, потом перевернули вверх тормашками на стуле, потом водрузили на крышу кафе, потом посадили верхом на бельевую веревку и стали бережно покачивать туда-сюда, затем поместили в бадью и опустили неглубоко в колодец, скрыв от посторонних глаз, после чего дали ему бутылку газированного напитка – в Афинах этот лимонад еще более вреден, чем в любом другом городе мира. На все усилия, прилагаемые к его развлечению, дитя отвечало щебетом радостного смеха и большими пенными пузырями, стекавшими по подбородку. Возле кафе стоял лимузин с двумя молодыми светскими львицами, которые даже не выходили на свежий воздух, но сидели на бархатных чехлах, откинувшись назад, так что их было почти не видно, и принимали ухаживания двух юных офицеров: время от времени опускалось оконное стекло и появлялись унизанные кольцами пальчики, чтобы презрительно выкинуть серебристую оберточную фольгу или кожуру банана.

[51] Главный труд знаменитого американского философа и психолога, одного из основателей психологии религии Уильяма Джемса/Джеймса (1842–1910), написанный в 1902 г.