Ночью вся кровь черная (страница 3)

Страница 3

Но видит Бог, я не больно-то слушал Мадембу, моего друга детства, моего больше чем брата. Видит Бог, я думал только о том, как бы мне выпустить кишки тому, недобитому противнику с голубыми глазами. Видит Бог, я думал только о том, как бы вспороть живот противнику, и мало внимания обращал на моего Мадембу Диопа. Я слушал голос мести. Я потерял жалость после второй просьбы Мадембы Диопа, который говорил мне: «Забудь ты о противнике с голубыми глазами. Убей меня сейчас же, мне так больно. Мы с тобой ровесники, нам и обрезание сделали в один день. Ты жил у меня в доме, я вырос у тебя на глазах, а ты – у меня. Так что ты можешь смеяться надо мной, а я могу перед тобой плакать. Я могу просить тебя обо всем. Мы больше чем братья, потому что мы сами выбрали друг друга братьями. Пожалуйста, Альфа, не дай мне умереть вот так, с кишками наружу, когда боль пожирает меня, вгрызается мне в живот. Я не знаю, высокий он или маленький, красивый или урод, этот противник с голубыми глазами. Я не знаю, молодой он, как мы, или ему столько же лет, сколько нашим отцам. Ему повезло, он спасся. Теперь он не имеет больше значения. Если ты мне брат, мой друг детства, если ты такой, каким я всегда тебя знал, если ты тот, кого я люблю, как люблю мать и отца, тогда умоляю тебя во второй раз: зарежь меня. Неужели тебе приятно слушать, как я хнычу тут будто младенец? Видеть, как я теряю стыд и достоинство?»

Но я отказался. Ах! Я отказался. Прости, Мадемба Диоп, прости, мой друг, мой больше чем брат, что я не послушал тебя сердцем. Я знаю, я понял, что не должен был тогда обращаться мыслями к противнику с голубыми глазами. Я знаю, я понял, что не должен был думать о мести, к которой взывало что-то в моей голове, вспаханной твоими рыданиями, засеянной твоими криками, в то время когда ты еще даже не умер. А потом я услышал мощный, величественный голос, который велел мне не обращать внимания на твои страдания: «Не добивай его, твоего лучшего друга, твоего больше чем брата. Не тебе отнимать у него жизнь. Не принимай себя за десницу Божию. Ни за руку диавола. Альфа Ндие, как ты сможешь предстать перед отцом и матерью Мадембы, зная, что это ты убил его, довел до конца то, что начал противник с голубыми глазами?»

Нет, я знаю, я понял, я не должен был слушать этот голос, взорвавшийся у меня в голове. Мне надо было заглушить его, пока еще было время. Мне надо было уже тогда начать думать самостоятельно. Я должен был, Мадемба, добить тебя как друг, чтобы ты перестал плакать, метаться, извиваться, пытаясь засунуть обратно в живот то, что из него вывалилось, хватая ртом воздух, будто только что выловленная рыба.

V

Видит Бог, я был безжалостен. Я послушал моего друга, я послушал врага. Так что, когда я ловлю противника, когда читаю в его голубых глазах те вопли, которые его рот не может испустить к небу войны, когда его вспоротый живот превращается в кашу из сырого мяса, я наверстываю упущенное, я добиваю врага. Уже после второй мольбы, когда он умоляет меня глазами, я перерезаю ему горло, как жертвенному барану. То, чего я не сделал для Мадембы Диопа, я делаю для моего врага с голубыми глазами. Я снова стал гуманным.

А потом я забираю его винтовку, предварительно отрубив ему тесаком правую руку. Это долгое и очень-очень трудное дело. Я возвращаюсь обратно, проползая под колючей проволокой, по деревянным колючкам, торчащим из липкой грязи, в наш окоп, раскрывшийся, словно женщина, навстречу небу, весь измазанный кровью противника. Я похож на статую, вылепленную из грязи и крови, от меня так воняет, что даже крысы разбегаются прочь.

Мой запах – запах смерти. Смерть пахнет внутренностями, вывороченными из священного сосуда человеческого тела. На открытом воздухе внутренности любого человека, любого животного портятся. От самого богатого до самого бедного, от самой красивой женщины до самой уродины, от самого умного животного до самого глупого, от самого сильного до самого слабого.

Смерть – это разложившийся запах нутра, и даже крысам становится страшно, когда они чуют, как я ползу под колючей проволокой. Они пугаются вида смерти, которая движется, приближается к ним, и разбегаются. Они разбегаются от меня и в окопе, даже когда я мою свое тело и стираю одежду, когда мне кажется, что я очистился.

VI

После четвертой руки мои товарищи по оружию, боевые друзья начали меня побаиваться. Сначала они от души смеялись вместе со мной, они были рады, когда я возвращался в окоп с винтовкой и рукой противника. Они были так довольны мной, что даже подумывали дать мне еще одну медаль.

Но после четвертой руки противника они стали смеяться не так открыто. Белые солдаты стали думать (я читал это в их глазах): «Странный этот шоколадный». И остальные, такие же, как я, «шоколадные» солдаты из Западной Африки, стали думать (я тоже читал это в их глазах): «Странный этот Альфа Ндие из деревни Гандиоль неподалеку от Сен-Луи, что в Сенегале. С каких пор он стал таким странным?»

И белые, и шоколадные, как говорит командир, все так же хлопали меня по плечу, но их смех, их улыбки стали другими. Теперь они очень, очень и очень меня боялись. Начиная с четвертой руки они стали шептаться.

В течение трех первых рук я был для них легендой, когда я возвращался, они меня чествовали, оставляли мне лучшие куски, угощали табаком, таскали ведрами воду, помогая мыться и чистить военную форму. В их глазах я читал благодарность. Ведь это вместо них я разыгрывал страшного дикаря, дикаря на военной службе. Противник, должно быть, трясся от страха, дрожал всем телом – от каски до сапог.

Поначалу мои боевые товарищи не обращали внимания на мой запах, запах смерти, запах мясника, разделывающего человеческие тела, но начиная с четвертой руки, они перестали меня нюхать. Они все так же оставляли мне лакомые куски, давали покурить табаку, собранного там и сям, одалживали одеяло, чтобы я согрелся, но улыбка теперь выглядела маской на их испуганных лицах. Они больше не помогали мне умываться, таская ведра с водой. Теперь я сам чистил свою военную форму. Вдруг все перестали хлопать меня со смехом по плечу. Видит Бог, я стал неприкасаемым.

Тогда же они отвели мне миску, кружку, вилку и ложку, которые оставляли в углу землянки. Когда я возвращался поздно вечером после атаки, гораздо позже остальных, в ветер ли, в дождь или в снег, как говорит командир, кашевар велел мне забрать их оттуда. А когда он наливал мне суп, то внимательно следил, чтобы не коснуться поварешкой ни краев, ни дна моего котелка.

Пошла молва. Пошла себе, пошла, постепенно обнажаясь. Понемногу теряя стыд. Сначала она была одета как надо, красиво, с украшениями, с медалями. А потом – вот бесстыжая – осталась с голой задницей. Я не сразу ее заметил, мне плохо было слышно, я не знал, что она там затевает. Все видели, как она бежит впереди, но мне никто ничего не говорил. Но, в конце концов, я расслышал то, что говорилось шепотом, и узнал, что странный понемногу превратился в сумасшедшего, а сумасшедший – в колдуна. Солдат-колдун.

Только не говорите мне, будто на поле боя не нужны сумасшедшие. Видит Бог, сумасшедший ничего не боится. Остальные, белые или черные, разыгрывают комедию, изображают буйное помешательство, чтобы спокойнее было подставляться под пули противника. Так они могут без особого страха бежать впереди смерти. Надо быть по-настоящему сумасшедшим, чтобы слушаться капитана Армана, когда он отдает приказ идти в атаку, зная, что у нас практически нет шансов вернуться живыми. Видит Бог, надо быть сумасшедшим, чтобы с воплем выскакивать из земного брюха. Ведь пули противника, эти шарики, падающие с металлического неба, не боятся воплей, им не страшно пробивать головы, вонзаться в мясо, ломать кости и обрывать жизни. Но временное помешательство позволяет забыть правду о пулях. Временное помешательство на войне – родной брат храбрости.

А вот когда ты кажешься сумасшедшим все время, постоянно, безостановочно, тогда тебя начинают бояться даже твои боевые друзья. Тогда ты перестаешь быть для них храбрецом, которого смерть не берет, тогда они начинают считать тебя другом смерти, ее пособником, ее больше чем братом.

VII

Для всех солдат, черных и белых, я стал смертью. Я знаю, я понял. Белые они или «шоколадные», как я, все они думают, что я колдун, пожиратель человеческого нутра, демон. Что я был таким всегда, но война пробудила во мне эту сущность. Пошел слух, будто я съел нутро Мадембы Диопа еще до того, как он умер. Бесстыжая молва утверждала, будто меня надо бояться. Молва с голой задницей говорила, будто я пожираю нутро не только противников, но и нутро друзей тоже. Распутная молва говорила: «Осторожно, будьте внимательны. Что он делает с отрезанными руками? Он показывает их нам, а потом они исчезают. Осторожно».

Видит Бог, я, Альфа Ндие, последний сын старого человека, видел, как бежит за мной молва – полуголая, бесстыжая, как непристойная девка. Тем временем белые и «шоколадные», которые тоже видели, как молва бежит за мной, и сами срывали с нее на ходу последнюю одежду, щипая ее со смехом за голую задницу, продолжали мне улыбаться, разговаривать со мной как ни в чем не бывало. Внешне они были приветливыми, но изнутри их раздирал ужас, даже самых сильных, самых стойких, самых храбрых из них.

Когда командир готовился свистком подать сигнал к выпрыгиванию из земного брюха, чтобы мы, как дикари, как временно помешанные, бросались под вражеские шарики, которым наплевать на наши вопли, никто больше не хотел находиться рядом со мной.

Никто больше не смел коснуться меня локтем в разгар сражения, при выходе из теплой земной утробы. Никто больше не осмеливался упасть рядом со мной под пулями противника. Видит Бог, я остался на войне совсем один.

Так вражеские руки – начиная с четвертой – стали причиной моего одиночества. Одиночества среди улыбок, подмигиваний, подбадриваний со стороны моих товарищей-солдат – белых и черных. Видит Бог, они не желали, чтобы их сглазил солдат-колдун, не желали, чтобы на них навлек несчастье тот, кто водится с самой смертью. Я знаю, я понял. Они не так уж много думают, но они точно думают, что все на свете имеет свою хорошую и плохую сторону. Я прочитал это у них в глазах. Они думают, что пожиратели людского нутра не так плохи, когда довольствуются нутром противников.

Но пожиратели душ не хороши, когда едят нутро товарищей по оружию. Ведь кто их знает, этих солдат-колдунов? Они думают, что с солдатами-колдунами надо быть очень и очень осторожными, всячески угождать им, улыбаться, беседовать с ними о том о сем, но издали, никогда не подходить слишком близко, не дотрагиваться до них, не соприкасаться, не то – верная смерть, конец.

Поэтому после нескольких рук, когда капитан Арман свистком подавал сигнал к атаке, они держались по обе стороны от меня на расстоянии шагов десяти. Некоторые перед самым выходом из земной утробы, прежде чем выскочить из нее с диким воплем, старались не смотреть в мою сторону, даже искоса, как будто взглянуть на меня – это все равно, что коснуться глазами лица, рук, плеч, спины, ушей, ног самой смерти.

Как будто посмотреть на меня – это все равно что умереть.

Человеческое существо всегда пытается самым нелепым образом возложить на кого-то ответственность за происходящее. Именно так. Так проще.

Я знаю, я понял – теперь, когда могу думать что хочу. Моим боевым товарищам, и белым, и черным, нужно верить, что это не война может их убить, а дурной глаз. Им нужно верить, что убьет их не случайная пуля – одна из тысяч пуль, выпущенных противником. Случайностей они не любят. Случайность – это так нелепо. Они хотят, чтобы за это кто-то отвечал, им больше нравится думать, что вражескую пулю, которая их настигнет, направлял кто-то злой, нехороший, злонамеренный. Они верят, что этот злой, нехороший, злонамеренный человек – я. Видит Бог, они плохо думают и очень мало. Они думают, что если после всех этих атак я остался жив, если меня не задела ни одна пуля, так это потому, что я колдун. А еще они думают о плохом. Они говорят, что много наших боевых друзей погибло из-за меня, что им достались пули, которые предназначались мне.

Поэтому, улыбаясь мне, некоторые из них лицемерили. Поэтому другие отворачивались, как только я появлялся, а третьи закрывали глаза, чтобы не коснуться, не задеть меня взглядом. Я стал для них табу – как тотем.