Сердце бури (страница 4)

Страница 4

– Но мы не в джунглях, – говорил мсье Камю. – Мы не в Патагонии, а в Арси-сюр-Об.

Арси покрыт зеленью, местность вокруг желтая и равнинная. Жизнь здесь идет своим чередом. Мсье Камю видит, как за окном ребенок бросает камни в стену амбара.

– Мальчик дурно воспитан, к тому же слишком крупный, – замечает он. – Почему у него перевязана голова?

– Я не обязана перед тобой отчитываться. Хочешь ославить моего сына на весь свет?

За два дня до этого в густеющих теплых сумерках одна из сестер принесла брата домой. Они были на выгуле, играли в ранних христиан. Вероятно, Анна-Мадлен изложила приглаженную версию событий, но, возможно, не все христианские мученики безропотно позволяли быку себя забодать? Некоторые, как Жорж-Жак, вооружались заостренной палкой. У мальчика содрана кожа с половины лица. Насмерть перепуганная мать руками приложила кожу к лицу, вопреки всему надеясь, что она прирастет. Затем крепко перевязала голову и наложила сверху еще одну повязку, чтобы прикрыть шишки и порезы на лбу. Два дня Жорж-Жак в боевом тряпичном шлеме хандрил дома. Жаловался на головную боль. Наступил третий день.

Через сутки после ухода мсье Камю мадам Дантон стояла у того же окна и смотрела – оцепенев, словно в повторяющемся ночном кошмаре, – как останки ее сына несут через поле. У работника с фермы, который нес тяжелое тело на руках, подгибались колени. Следом, поджав хвосты, бежали две собаки, за ними, ревя в голос от ярости и отчаяния, брела Анна-Мадлен.

Когда мадам вышла к ним, в глазах работника стояли слезы.

– Этого проклятого быка надо забить, – сказал он.

Они вошли в кухню. Кровь была повсюду: на рубахе работника, на собачьей шерсти, на фартуке и волосах Анны-Мадлен. Весь пол был в крови. Мадам кинулась искать покрывало или чистую тряпку, чтобы было куда положить труп единственного сына. Задыхающийся от усилий работник привалился к стене, оставляя на штукатурке длинные полосы цвета ржавчины.

– На пол его кладите, – сказал он.

Когда его щека коснулась холодных плиток пола, мальчик тихо застонал, и только тогда мать осознала, что он жив. Анна-Мадлен монотонно повторяла De profundis: «От стражи утренняя до нощи да уповает Израиль на Господа…»

Мать отвесила ей оплеуху, чтобы замолчала. Курица влетела в кухню и приземлилась ей на ногу.

– Не бейте девочку, – сказал работник. – Она вытащила его из-под копыт.

Жорж-Жак открыл глаза, и его вырвало. Ему велели лежать и ощупали руки и ноги в поисках переломов. У него был сломан нос, на губах пузырилась кровь.

– Не дыши через нос, – посоветовал работник, – не то мозги вытекут.

– Лежи смирно, Жорж-Жак, – велела Анна-Мадлен брату. – Ты задал быку трепку. Теперь он побоится показываться тебе на глаза.

– Без мужчины в доме как без рук, – заключила ее мать.

До этого происшествия никто особенно не приглядывался к его носу, поэтому никто не мог сказать, утратили ли его черты благородство. Место, где бычий рог пропорол кожу, болело нестерпимо. Шрам спускался по щеке и темно-багровой шпорой вонзался в верхнюю губу.

В следующем году он перенес оспу. Заболели и сестры, но, как порой случается, все выжили. Мать не считала, что отметины его портят. Если тебе суждено быть уродом, так уж постарайся быть поуродливее. На Жоржа оборачивались.

Когда ему исполнилось десять, мать снова вышла замуж. Отчим, Жан Рекорден, торговец из города, был вдов, имел на содержании сына (тихоню). У него были свои странности, но мадам решила, что они друг другу подходят. Жоржа отправили в местную школу. Обнаружив, что учение дается ему без труда, он выбросил учебу из головы. А однажды попал под копыта стаду свиней. Жорж отделался шишками и порезами, под его кудрявой шевелюрой появился еще шрам-другой.

– Я больше не позволю ни одной скотине – ни на четырех ногах, ни на двух – себя растоптать, – заявил он.

– Дай-то Бог, – набожно отозвался отчим.

Прошел год. Однажды его охватил жар, да такой, что клацали зубы. Жорж кашлял кровью, в груди скрипело и клокотало, и это слышали все в комнате.

– Похоже, с легкими плохо, – заявил лекарь. – Столько раз в них ребра втыкались. Мужайтесь, моя дорогая, но лучше бы позвать священника.

Пришел священник. Жоржа соборовали. Однако в следующую ночь мальчик не умер. Три дня спустя он все еще был ни жив ни мертв. Его сестра Мари-Сесиль заставила всех читать молитвы по кругу, отведя себе самые тяжелые часы: от двух ночи до рассвета. В гостиной толпились родственники, подбирая правильные слова. Неловкое молчание сменялось ужасным гамом, когда все начинали говорить одновременно. Вести о каждом вдохе больного передавались из комнаты в комнату.

На четвертый день мальчик сел на кровати и признал родных. На пятый шутил и требовал еды.

Его объявили излечившимся.

Родные собирались похоронить сына рядом с отцом. Гроб, который поставили в сарае, вернули гробовщику. К счастью, заплатили только задаток.

Когда Жорж-Жак оправился, его отчим съездил в Труа. По возвращении он объявил, что пристроил мальчишку в францисканскую семинарию.

– Вот дурень, – выругалась жена. – Признайся, тебе бы только сбагрить его с рук.

– Но где мне взять время на мои изобретения? – разумно возразил Рекорден. – Я живу на поле брани. Если не свиные копыта, то дырявые легкие. Кого понесет купаться в ноябре? Кто в Арси вообще полезет в реку? Тут и плавать-то никто не умеет. Мальчишка отбился от рук.

– Может быть, он все-таки станет священником, – примирительно сказала мадам.

– Так и вижу, как он печется о своей пастве, – заметил дядя Камю. – Может быть, его пошлют в крестовый поход.

– Понятия не имею, откуда он такой умный, – сказала мадам. – В нашей семье умников отродясь не водилось.

– Спасибо, – отозвался ее брат.

– После семинарии необязательно становиться священником. Есть еще право. Будет в семье свой адвокат.

– А если ему не понравится вердикт? Даже подумать страшно.

– В любом случае позволь мне оставить его дома на год или два, Жан. Он мой единственный сын, мое утешение.

– Как пожелаешь, – ответил Жан Рекорден.

Отчим был человеком мягким, сговорчивым и никогда не перечил жене. Большую часть времени он проводил на дальней ферме, где изобретал станок для прядения хлопка. Жан Рекорден верил, что его изобретение изменит мир.

В четырнадцать лет пасынок избавил семейство от своего шумного присутствия, перебравшись в древний Труа, город чинный и благопристойный. Домашняя скотина здесь знала свое место, а купание в реке святые отцы не поощряли. Так у него появился шанс выжить.

Впоследствии, оглядываясь на свое детство, Жорж-Жак описывал его как на редкость счастливое.

Севернее, в тусклом, редеющем утреннем свете празднуют свадьбу. Сегодня второе января, и замерзшие люди в полупустой церкви поздравляют друг друга с Новым годом.

Любовная связь Жаклин Карро продолжалась весну и лето тысяча семьсот пятьдесят седьмого года, и к Михайлову дню она твердо знала, что ждет ребенка. Жаклин никогда не ошибалась. Если только в самых важных вопросах, думала она.

Любовник быстро к ней охладел, ее отец был известен своей несдержанностью, поэтому она незаметно распустила корсаж и вела себя тише воды ниже травы. Когда за отцовским столом Жаклин была не в состоянии впихнуть в себя еду, то бросала ее под стол терьеру, который караулил возле ее юбки. Наступил Рождественский пост.

– Узнай я об этом раньше, – сказал любовник, – все позлословили бы, что дочка пивовара выходит за де Робеспьера, только и всего. Теперь, когда тебя так разнесло, будет еще и скандал.

– Дитя любви, – промолвила Жаклин.

По натуре она не была романтична, но приходилось держать марку. У алтаря Жаклин стояла с гордо поднятым подбородком и не прятала глаз, встречая взгляды членов семьи. Ее собственной семьи – де Робеспьеры на венчание не пришли.

Франсуа исполнилось двадцать шесть, он был восходящей звездой местной адвокатской коллегии и одним из самых завидных женихов во всей провинции. Де Робеспьеры проживали в Аррасе более трехсот лет. Денег у них не было, зато гордости – хоть отбавляй. Жаклин поразил домашний уклад новой семьи. В родительском доме, где пивовар с утра до ночи орал на работников, на стол подавались большие куски мяса. У неизменно вежливых де Робеспьеров в обед довольствовались жидким супчиком.

Считая Жаклин крепкой девицей из простонародья, ее тарелку в мужнином доме наполняли до краев. И даже предлагали отцовское пиво. Но Жаклин была не крепкой, а болезненной и худосочной. Повезло ей попасть в приличное семейство, ядовито судачили соседи. Жаклин не заставляли ничего делать. Она была изящной фарфоровой статуэткой, усладой для глаз, а ее узкий стан раздался, растянутый растущим в чреве младенцем.

Франсуа встал перед алтарем из чувства долга, но, когда прикоснулся к ее телу, снова ощутил подлинную страсть. Его умиляло новое сердечко, которое билось у нее внутри, и первозданный изгиб ее ребер, восхищала прозрачная кожа и тыльная сторона запястий, где трепетали зеленоватые прожилки. Его тянуло к ее зеленым, близоруким, широко раскрытым глазам, взгляд которых то смягчался, то заострялся, как у кошки. А ее слова были словно острые кошачьи коготки.

– Этот солоноватый суп течет у них в жилах, – сказала Жаклин. – Если их проткнуть, из них вытекут хорошие манеры. Слава Богу, завтра мы будем ночевать в собственном доме.

Зима выдалась неловкая, зима щетинилась зубцами и бойницами. Сестры Франсуа сновали туда-сюда, передавали поручения и боялись сболтнуть лишнее. Сын Жаклин родился шестого мая в два часа ночи. В тот же день семья собралась у купели. Крестным стал отец Франсуа, поэтому мальчика нарекли Максимилианом. Это древнее и славное семейное имя, сказал он матери Жаклин. Древнее и славное семейство, к которому отныне принадлежала ее дочь.

В последующие пять лет в семье родилось еще трое детей. К тому времени тошнота, затем страх, затем боль стали естественным состоянием Жаклин. Она забыла, что жизнь бывает иной.

В тот день тетя Элали читала им сказку. Сказка называлась «Лиса и кот». Тетя читала быстро, сердито шурша страницами. Это называется «быть рассеянной», успел подумать он. Детей за такое непременно отшлепают. А ведь это его любимая книжка.

Она и сама походила на лису, когда выпячивала подбородок, прислушиваясь и сводя рыжеватые брови. Надувшись, он съехал на пол и принялся теребить кружево на теткином манжете. Его мама умеет плести кружево.

Он был полон дурных предчувствий. Ему никогда не разрешали сидеть на полу (сейчас же встань, испортишь одежду!).

Тетя бросила читать на полуслове, прислушалась. Этажом выше умирала Жаклин. Ее дети еще не знали.

Повивальную бабку прогнали, от нее никакого проку, и теперь она сидела на кухне, угощалась сыром, со смаком грызла корки и пугала кухарку случаями из своей практики. Послали за врачом, и сейчас Франсуа бранился с ним на лестнице. Тетя Элали вскочила и закрыла дверь, но все равно было слышно. Она снова принялась читать, странным, отсутствующим голосом, раскачивая и раскачивая белой аристократической рукой колыбель Огюстена.

– Сама она не разрешится, – раздался мужской голос, – надо резать. – Ему явно не нравилось слово, но выбора не было. – Я мог бы спасти ребенка.

– Ее спасите, – сказал Франсуа.

– Если я буду бездействовать, умрут оба.

– Можете убить ребенка, но спасите ее.

Элали стиснула край колыбели, и от толчка Огюстен заплакал. Повезло ему, он уже родился.

Мужчины продолжали спорить – врача раздражала непонятливость адвоката.

– С таким же успехом я мог бы позвать мясника! – кричал Франсуа.

Тетя Элали встала – книга выскользнула из пальцев, прошелестела вдоль юбки, упала на пол и раскрылась. Тетя взбежала по лестнице.

– Бога ради, тише, там дети!