Куда уходит кумуткан. Брат мой Бзоу (страница 2)
Слава увлёк Ирину Викторовну буддизмом. В комнате курились благовония, звучали мантры[4] и горловые песни Славиных друзей. Максим пытался им подражать, но, по словам мамы, у него скорее получались гневные хрипы толстого суслика. Здесь же, в комнате, останавливались ламы[5] —«учителя» из Индии, Бутана и Непала. Они были молодыми, но о них заботились как о почтенных старцах: уложив на матрас, окружали фруктами, окуривали чабрецом, по первому слову несли чай с молоком и сладости. Мама массировала им ступни и просила Максима не шуметь – учителям нужно было отдохнуть перед лекцией.
Затем начались выезды на буддийские учения в Бурятию. Мама брала Максима с собой. Он радовался этому, потому что ученики несли ламам подношения из пряников, халвы и цампы[6]. Сами ламы всё это съесть не могли, и детям разрешалось забрать часть подношений себе.
Максим зачарованно следил за тем, как мама вместе с другими учениками простирается перед ламой, как повязывает на голову красную повязку и, сидя по-турецки, неспешно раскачивается в ритме таинственных бормотаний.
Мама не объяснила, почему рассталась со Славой. Просто сказала Максиму, что нужно собрать игрушки и готовиться к переезду. Они опять вернулись к дедушке.
Виктора Степановича раздражали словечки, которые Максим перенял от Славы. Он вздрагивал, услышав от внука «хужее», «иначе» с ударением на первый слог, «япона мать» или «лютое адище». Максиму нравилась реакция дедушки, и он старался почаще «выражаться» в его присутствии. Вскоре пришлось от этого отказаться. Единственным словечком от Славы осталось бурятское «хамааугуй», означавшее «мне всё равно». Виктор Степанович считал, что говорить так неприлично, но молчал, ведь и сам порой говорил по-бурятски «Садхалан, баярла», то есть «Спасибо, я наелся». Как настоящий бурят, похлопывал себя по животу и веселил окружающих. Бабушка потихоньку от него говорила внуку, что настоящее «спасибо» по-бурятски – это отрыжка:
– Чем громче, тем лучше!
Третьим отчимом Максима стал Никита – эмчи-лама, то есть доктор тибетской медицины. Он окончил сельский университет Даши Чойнхорлйн[7] и с тех пор занимался исключительно врачеванием. Ирина Викторовна с сыном переехали к нему в Улан-Удэ.
Возвратившись из школы, Максим следил за тем, как отчим принимает посетителей. Никита прикладывал к их запястью три пальца, слушал пульс и так определял, чем они больны. Если болезнь пряталась и не желала говорить о себе в биении сердца, Никита отправлял посетителя в городскую больницу за рентгеном или анализом крови. Поставив диагноз, назначал травное лечение. В праздничные дни он по лунному календарю высчитывал, каким цветом делать обереги хий мори́ны – буддийские флажки с изображением коня.
По всей квартире эмчи-ламы были развешаны сохнущие травы, свиные жёлчные пузыри, коровьи жилы и оленьи рога. Максим затаённо ходил под ними, представляя, что попал в пещеру горного тролля. Всюду стояли баночки с порошками, орехами и самодельными пилюлями. В больших канистрах хранились растения, названия которых Максим старательно вычитывал – надеялся найти среди них волшебные. В морозильнике, в одной камере с пельменями, неизменно лежал поднос с вымороженной свиной кровью, больше похожей на взрыхлённую почву.
Летом и осенью эмчи-лама на осликах уезжал в Баргузинскую долину собирать травы и коренья. Брал с собой Максима, если тому не мешали школьные занятия. Мама оставалась в Улан-Удэ, работала продавщицей в промтоварном магазине.
Ночёвки под открытым небом в холмистой степи нравились Максиму, несмотря на то что Никита за любую провинность порол его крапивой. Порол сильно, но без страсти. Максим плакал тихо, без криков.
Они с Никитой жили в домике возле Иволгинского дацана[8]. По вечерам у них собирались приезжие хувараки и местные ламы. В сумраке свечей громко молились, били в медные чаши, бренчали колокольчиками, разбрызгивали по стенам водку и разбрасывали щепотки риса – так делали подношения духам. Максим лежал в углу на кушетке и наблюдал за происходящим сквозь дымку благовоний. Боялся пошевелиться, чтобы не привлечь внимания духов. Представлял, что они сейчас пасутся под стеной, собирают крупу, обломки печенья и над чем-то злобно хихикают.
Когда молитвы становились особенно громкими, когда Никита в хмельном беспамятстве начинал мотать головой, дёргать руками, Максим убегал из дома. Прятался в сарае. Знал, что в таком состоянии эмчи-лама может выпороть его ремнём или линейкой. Они были хуже крапивы. В сарае было холодно, но Максим проводил там всю ночь. Прижимался к берёзовой поленнице, укрывался куском брезента. Представлял, что лежит в подземной каморке, куда не добраться ни человеку, ни дикому зверю.
Рассказы о порке и ночёвках в сарае ужаснули маму. Максим говорил о них с воодушевлением и удивился, заметив, что мама плачет. Через неделю они вернулись в Иркутск.
Несмотря ни на что, мама по-прежнему дружила с Никитой. Когда Максим заболел воспалением лёгких, она обратилась именно к нему. Это и возмутило дедушку. Максим глотал горькие настойки и слушал, как они ругаются в соседней комнате.
Первое время после возвращения из Улан-Удэ Ирина Викторовна с сыном жила у отца, в микрорайоне Солнечный. Устроившись администратором в приют, она с Максимом переехала в съёмную комнату на Лисихе. Но вскоре они опять вернулись в Солнечный – мама сошлась с новым мужчиной. Им стал Жигжйт, отец Аюны.
– Опять двадцать пять, – вздохнула бабушка, узнав об этом.
Дедушка только махнул рукой. Устал спорить с дочерью о её мужчинах. Он был наслышан о Жигжите – шамане[9] из древнего бурятского рода, всю жизнь прожившем на берегу Байкала, а теперь переселившемся в Иркутск.
Обратиться к тибетскому врачу посоветовал именно Жигжит. Он хорошо знал Никиту и доверял ему. Собственно, Никита в своё время познакомил его с мамой Максима. Жигжит тоже был врачом, но брался лечить только сложные заболевания. Гсверил Максиму, что в болезнях человека виноваты злые духи – они мстят ему за грехи или пакостят из обыкновенной вредности.
– Духов нужно задобрить. Сделать им подношение или накормить кровью барашка, тогда они отступят, – говорил Жигжит, а Максим, затаившись, слушал.
Называть его папой он не хотел. Но Жигжит был лучше предыдущих отцов: тихий, крапивой не порол, на маму не кричал и всегда пах чабрецом.
Долгие споры закончились тем, что Максима положили в больницу. Виктор Степанович позаботился о том, чтобы его внук лежал в отдельной палате. В итоге Максим скучал все десять дней – прислушивался к тому, как в общей палате смеются другие дети, ждал болезненных уколов и читал буддийские книжки, которые ему приносила мама.
К Новому году он окончательно выздоровел, и последние споры стихли. Началась подготовка к празднику. Приехали тётя Таня и бабушка Дулма. Нужно было плести из бумаги гирлянды, вить из ваты снежинки, развешивать игрушки на ёлке. На кухне просеивали черёмуховую муку для торта. Пахло багульником и смородиной. Бабушка достала из шкафа НЗ – «неприкосновенный запас», хранившийся для особого случая, – банку с вареньем из жимолости. Все вместе лепили пельмени. Максиму разрешили по бурятской традиции положить в один пельмешек девять горошин перца. Тот, кому она попадётся, будет счастлив весь год. Дулма Баировна, смеясь, говорила, что в настоящей бурятской семье в счастливую пельмешку набивают не перец, а навоз.
– Вот это я понимаю, счастье! А тут – перчик какой-то. Съешь и не заметишь, – смеялась она.
Главное правило никто не нарушал, в праздничной гостиной все были веселы и миролюбивы. Ругаться разрешалось только в уединении и тихо. В кабинете Виктор Степанович отчитывал младшую дочь, уже получившую французское гражданство, за то, что она хочет сдать российский паспорт, – предлагал спрятать его и при случае использовать. В спальне Дулма Баировна ругала старшую дочь за неожиданную любовь с шаманом: «Тебе мало нормальных мужиков? О сыне подумай!» На балконе жена дяди Егора ругала его за низкую зарплату, просила уйти из цирка в частную ветеринарную клинику. Дядя Егор молчал и ожесточённо рубил баранью тушу, купленную и уложенную на балкон специально под Новый год.
Мама, тётя Таня и жена дяди Егора возвращались в гостиную заплаканные, но улыбающиеся. С ходу о чём-то шутили, просили сделать музыку погромче и шли к детям, помогали им распутывать гирлянды.
Чем ближе был праздник, тем короче становились ссоры в комнатах и на балконе. Под новогоднее настроение забывались обиды. Можно было со смехом обсуждать и отъезд бабушки в Улан-Удэ, и шаманские истории Жигжита, и даже низкую зарплату дяди Егора.
Своего паспорта тётя Ай-кыс Максиму не дала, но разрешила подводить к ней друзей, чтобы они спрашивали о её полном имени. Максим был доволен и этим.
Он и Аюна ещё не знали, что главное для них событие произошло в кабинете дедушки. Там Ирина Викторовна сказала отцу, что в конце марта уедет в село Курумкан. Она задумала уйти в ретрйт[10]. Это означало, что Ирина Викторовна поселится в дощатой палатке и две недели будет сидеть там в одиночестве: молиться, перебирать деревянные чётки и думать о скорбной участи живых существ. Утром и вечером буддийские монахи будут в узкое оконце передавать ей плошку несолёного риса и кувшин воды.
Мама хотела, чтобы дедушка приютил Максима и Аюну. У них начнутся весенние каникулы, а Жигжит уедет на собрание бурятских шаманов – оно пройдёт на острове Ольхон. Можно было бы отправить детей с ним, однако он попросил не делать этого. Дедушка ответил, что и сам в марте переселится в Листвянку, на берег Байкала, займётся там монографией о жизни нерп, но в конце концов согласился взять детей с собой.
«Бурха́н»
– Чего звонишь-то?
– Чего-чего… Красная тревога, – торопливо ответила Аюна. – Иду к ущелью.
– Я сейчас не могу… – протянул Саша.
– Ничего не знаю.
Аюна положила трубку.
Красная тревога означала, что к «Бурхану»[11] должен явиться хранитель карты. Саше предстоял нелёгкий путь через весь Городок, по окраине Котла, затем по сугробам Рохана, в опасной близости от «Эдораса». Правда, рохирримы в эти дни встречались нечасто. Большинство из них зимой забывало о штабе, предпочитало играть в хоккей.
Ребята жили на окраине Иркутска, в микрорайоне Солнечный, построенном на полуострове Иркутского водохранилища. Здесь у каждого двора было своё особенное название.
Двор, в котором жили Саша, Максим и Аюна, назывался Городком. С ним граничили шесть дворов: Бутырка, Пустырь, Мордор, Стекляшка, Котёл и Рохан. Чуть подальше – Аграба, Болото, Неверхуд и другие. Во дворах стояли свои независимые штабы. Их строили из фанеры, картонных коробок, полиэтилена, шифера – всего, что удавалось натаскать с помойки. Штабы были небольшими, в них едва умещались четыре человека. В больших компаниях внутрь допускался только вождь и его лучшие друзья, остальным дозволялось лишь заглядывать в окошко или люк.
Названия для штаба брали из фильма или компьютерной игры. Предпочтение отдавали «Властелину колец», «Червяку Джиму» и «Скале» с Николасом Кейджем. Если поиграть в «Червяка Джима» удавалось только избранным обладателям приставки Sega, то кассета с «Братством кольца» лежала в каждой квартире – её пересматривали по нескольку раз. Рекордсменом был Владик из Мордора, видевший «Братство кольца» сорок шесть раз и знавший наизусть почти все диалоги. Он даже выучил несколько слов на чёрном наречии, которые особенно зловеще звучали на собраниях «Минас Моргула», названного так по крепости главного злодея из мира Толкиена.
– Минас-чего? – вздыхала мама, когда Максим пытался ей всё это объяснить.
– Минас Моргула! – повторял Максим, понимая, что мама не запомнит дворовых названий и никогда не разберётся в населяющих его народах.