Каменное зеркало – 2. Алтарь времени (страница 2)
Руки его непроизвольно дёрнулись, исхудалые пальцы сжались. Бряцнула цепь. Да, у него тогда не было выбора. Но любая фронтовая мясорубка – участь куда менее определённая, чем та, что неминуемо ждала его парней: на фронте есть хотя бы призрачный шанс выжить.
Узник напряжённо смотрел во тьму. Вслушивался в смутную боль, зарождавшуюся под черепным сводом. Сколько он уже здесь?.. Так ли это важно. Он должен выйти отсюда. Выйти живым. У него есть обязательство – не перед собой, нет, – жить.
…Хотя ещё не так давно он думал, что не найдёт в себе сил жить после того, что совершил.
Пламя костра было таким высоким, что, чудилось, от него зарделись рассветные небеса. И было это пламя таким опаляющим, что душа тогда вспыхнула, будто хворост, и теперь от неё остались лишь тлеющие угли. Узник сжёг тогда всё – отражатели, чертежи. Собственными руками уничтожил будущее. Своё будущее и будущее своей родины.
Два года работы, два года надежды. Его не остановило даже скептическое отношение верхов к его исследованиям – и к его изобретению, подобного которому ещё никогда не использовали в войне. Не остановили даже – в конце концов – недоверие самого фюрера и приказ отменить операцию. Он велел своим подчинённым убивать всякого, кто осмелится препятствовать. И те убивали. Он сам едва не погиб в перестрелке. Не раздумывая, пошёл против приказа главы государства, и всё же…
И всё же – изобретение, которое могло бы принести его родине победу, сгорело в пламени большого костра.
Ведь стоило ему сомкнуть глаза, как он вновь оказывался в пепельно-снежной пустыне концлагеря и видел, что люди способны сделать с другими людьми во имя будущего. Истощённая и избитая полумёртвая заключённая на грязном тюремном матрасе – и ведь их таких были тысячи – с такой ценой за будущее своей родины он смириться не сумел.
Он сам решил уничтожить то, с помощью чего намеревался помочь своей родине выиграть войну.
Он сам сделал выбор. И никакие приказы не имели значения…
Как, по большому счёту, не имело значения и то, что его теперь всё равно осудят – за неповиновение и за то, что его подчинённые убивали тех, кто пришёл остановить его.
Лишь одно было существенно – он должен был жить. Несмотря ни на что.
…Заключённая – та самая, из концлагерного штрафблока. Теперь её было не узнать: миниатюрная девушка с отросшими тёмно-русыми волосами, с лицом чистой, тонкой, как лепестки нимфеи, прозрачной белизны. На сей раз она сидела не за грубым железным столом в комнате для допросов, а за дубовым лакированным, в начальственном кабинете, уставленном книжными шкафами. Нынешний узник снова сидел напротив, писал очередной отчёт. Порой поднимал на неё глаза – и каждый раз встречал ответный взгляд. Взгляд без тени прежней ненависти. Солнечный взгляд. Если бы только не его чёрный офицерский мундир – и не её тёмно-синяя униформа бывшей лагерницы, курсантки из закрытого полутюремного заведения…
Отныне именно о ней он думал в первую очередь, когда размышлял об участи заключённых концлагерей. Вспоминал, что мог бы и не успеть её спасти.
Отныне он всегда о ней думал.
О ней же думал и тогда, когда сжёг в костре будущее. Не её будущее, нет. Своё собственное. Ради таких, как она. Ради неё.
Тем временем уже давала о себе знать цена пробуждения. Растущее невнятное беспокойство узник поначалу и не думал связывать с тем, что его отлучили от зелья. Не жажда, не голод и не удушье – но нечто сродное всему этому: гнетёт, и тянет, и словно выедает изнутри. Он ворочался на койке, будто порывистые движения могли принести облегчение. Пытался отвлечься на что-нибудь – но предутренняя тишина приносила лишь обрывки тяжёлых сновидений тех, кто был заключён по соседству. Если бы он большую часть времени не пребывал в сонном отупении от наркотиков, то целыми днями чувствовал бы их боль, бесплодную ярость, страх – и страха здесь было куда больше, чем всего прочего. Порой казалось, что страх должен был оседать повсюду в этом здании, липко-серым конденсатом на кабинетных и подвальных стенах.
Лампа под потолком внезапно разразилась полоумным светом, на мгновение ослепив. После непродолжительного лязга отворилась дверь. Узника поставили на колени и освободили от оков под бдительным надзором двух узких автоматных рыл – лица солдат он разглядеть не мог, зато покачивающиеся перед глазами автоматные дула видел отчётливо, и эти штуки исключали любую глупость с его стороны.
Потом его повели вверх по лестнице, подталкивая стволами автоматов в спину, а он спотыкался на высоких ступенях, едва не теряя стоптанные, без шнурков, ботинки с чужой ноги, громко шлёпавшие при каждом шаге и всё норовившие соскользнуть с его длинных, узких голых ступней. Спадавшим опоркам вполне соответствовали лишившиеся пуговиц галифе, которые приходилось кое-как поддерживать связанными за спиной руками (на замки наручников охрана больше не полагалась). Пуговицы со штанов срезали ещё перед первым допросом – обычный здесь способ унизить арестантов. Прочую одежду смертника составляла лишь грязная рубаха.
По коридору первого этажа гулял ледяной сквозняк, и такой же сквозняк навылет продувал душу. Узник знал, куда и зачем его ведут. Он слышал намерения конвоиров, а ступени под ногами помнили покорный ужас тех, кого по этой лестнице выводили на расстрел. В том числе и тех, кого осудили по его делу. Сумеет ли он хоть что-то сделать? Эта нестерпимая слабость в теле – от голодного пайка, от наркотиков? Или от страха?
Были среди его предков те, кто окончил свои дни на плахе. Память о них обязывала выпрямить спину (насколько позволяли связанные за спиной руки и сползающие штаны) и надменно вскинуть подбородок. В конце концов, со стороны тюремщиков это было по-своему честно: позволить ему в последние минуты жизни пребывать в ясном сознании. Умереть с достоинством. Ведь могли бы просто-напросто впрыснуть в вену смертельную дозу зелья.
Его привели в кабинет, по размерам мало отличавшийся от камеры. Обвинитель, едва посмотрев на смертника, уткнулся в бумаги. Они все тут считали опасным встречаться с ним взглядом, как будто он был помесью человека с василиском. Хотя внешность узника – удлинённое сухое сложение, рост под самую притолоку и чересчур, пожалуй, широкий рот на узком лице – и впрямь словно бы намекала на не совсем человеческую природу.
В соседнем помещении без конца надрывался телефон. Окно было наглухо забито фанерой и напоминало повязку на выколотом глазу.
Узник переступил с ноги на ногу: у него начинала кружиться голова. Только этого не хватало. Собрать всю силу, всю злость, всё отчаяние. Остался последний – смехотворно ничтожный – шанс. В здании их слишком много. Но когда его выведут во двор… Хотя что тогда? Что?
От нескончаемой телефонной истерики уже сверлило в висках. Чиновник не спешил: сонно перебирал бумаги, и казалось, всё это будет длиться до скончания времён. С трудом различимые сквозь дымку близорукости очертания комнаты и сгорбившегося за столом человека зыбко плыли куда-то. Узник из последних сил заставлял себя стоять прямо и глядеть надменно.
Ну же.
Где, наконец, этот чёртов приговор: «Именем фюрера…»
II. Тюрингенский лес, окрестности Рабенхорста
6 декабря 1944 года, утро
– Вы что, в самом деле, сговорились? Вы предстанете перед военным судом! Оба!
Те, кому предназначены эти слова, невозмутимо курят и смотрят в разные стороны. Первый, инженер – прямой и неуклюжий, как шпала, в угловатом пальто, словно склёпанном из кровельного железа, – стряхивает с сигареты пепел заскорузлым пальцем и делает вид, что его ровным счётом ничего не касается. Второй – щеголеватый офицер с холёными усами и завитками на висках, эдакий румяный гусар с картинки, стоит вполоборота, с такой миной, будто он здесь по досадной случайности и проездом.
– Объект следовало сдать ещё неделю назад! Что у вас тут творится? Прошло десять дней, и хоть бы что-нибудь сдвинулось с места!
Наискось мощёной площади тянутся снежные валы, над гребнями которых, смахивая ледяную пыль, со свистящим шорохом проносится позёмка. Площадь окружена тремя рядами вросших в землю, одетых по низу снежными заносами каменных плит, похожих не то на надгробья великанов, не то на гигантские, в несколько метров высотой, изваяния акульих плавников. Генерал смотрит по сторонам, но не видит ни площади, ни мегалитов, ни недостроенного сооружения, посреди древнего капища нацелившего в рваное небо копья арматуры, – видит только остановившийся, испорченный механизм. Механизм, где движущая сила – приказы, а детали – люди, машины, обстоятельства. Генерал – специалист по такого рода механизмам. И пусть его считают рвачом, хватающимся за всё подряд и подгребающим под себя все должности, до которых только достаёт сил дотянуться. Он способен поддерживать такие механизмы в рабочем состоянии, в отличие от многих.
– Ну, что на сей раз? Опять кого-то бродячие собаки покусали?
– Волки, – поправляет инженер. – Это были волки, а не собаки, группенфюрер[1].
– Волки-убийцы. – Когда генерал улыбается, от крыльев его крупного носа к углам рта прочерчиваются острые складки, а полная нижняя губа оттопыривается вниз. – А вам известно, что последнего волка в Тюрингенском лесу пристрелили в середине прошлого века?
– Об этом стоило бы рассказать погибшим, группенфюрер, – тускло-стальным тоном отвечает инженер.
– К вам приставлена целая рота солдат.
– Да. Четверо уже сошли с ума. Слышат голоса и всё такое прочее. Остальные мечтают о Восточном фронте. Даже там, по их словам, безопаснее, чем здесь.
Генерал решает оставить пока инженера в покое и обращается к самодовольному щёголю с налётом чего-то антикварного в облике:
– Ну а вы, Валленштайн, это ведь вы специалист по всякой чертовщине! Почему у вас тут волки да какие-то, видите ли, голоса? Почему не ликвидировали?
– Виноват, группенфюрер. – «Гусар» бросает сигарету под ноги и, по-видимому, пытается придумать что-нибудь ещё, более содержательное. Генерал подбавляет желчи в голос:
– Вот что тут скажешь о цене всего вашего отдела, если даже его начальник…
– Заместитель начальника, – сухо поправляет «гусар».
– Какая разница!
– Я не специалист по этим штукам. Я вас предупреждал.
– Да есть ли вообще хоть какие-нибудь специалисты в вашем шаманском отделе?
– В отделе оккультных наук.
– Да какая разница! Ваше дело – чертей гонять, так гоняйте! И вот что я вам скажу, Валленштайн: сдаётся мне, у всей вашей чертовщины есть вполне заурядное объяснение. Очень простое – саботаж!
– Это не «чертовщина», группенфюрер. Здесь нет ничего сверхъестественного. Тут действуют какие-то неизвестные нам законы. Я не специалист… Людей преследуют галлюцинации. А что их убивает… Не могу сказать. Вам лучше спросить у человека, который действительно в этом разбирается. Обратитесь к моему начальнику. К Альриху фон Штернбергу.
– Хорошо. Я удвою охрану. Обо всех подозрительных случаях докладывать мне немедленно. А теперь объясните, почему сейчас остановились работы.
– Виноват, группенфюрер, но объяснить мы ничего не сможем, – странно ровно произносит «гусар», а инженер с едва уловимым злорадством скрипит:
– Зато мы можем всё вам показать.
И генерал понимает, что его собеседники не просто ожидали, а мрачно предвкушали этот момент. Сейчас они с целой глыбой выразительного молчания в качестве довеска торжественно преподнесут ему нечто такое, созерцание чего, как они надеются, заставит его без промедления запретить любые работы на объекте «Зонненштайн» на долгие, если не вечные, времена.