Каменное зеркало – 2. Алтарь времени (страница 5)

Страница 5

Фотография была из последних, уже швейцарских. Его близкие вообще очень редко фотографировались и почти никогда не фотографировались все вместе, а этот снимок был сделан по случаю годовщины свадьбы барона и баронессы, всегда, сколько Штернберг помнил, с изморозью брезгливого недоумения игнорировавших любые государственные праздники, натянуто-официально справлявших Рождество, за полтора десятилетия бедности превративших дни рождения своих детей в простое арифметическое действие, но каждый год вспоминавших эту дату – день бракосочетания. На фотографии – нужно было как следует приглядеться, чтобы заметить, – отец и мать держались за руки, и льнущее переплетение их пальцев, неразделимое, словно переплетение корней или ветвей, было гораздо выразительнее по обыкновению бесстрастных лиц.

Отец, мать, сестра, племянница. Все сидят рядом, и поэтому не бросается в глаза, что отец в инвалидном кресле. Штернбергу очень нравилась эта фотография, но её не было среди его вещей. Ни в мюнхенской квартире, ни в вайшенфельдской. Такую карточку можно было найти только в особняке в Вальденбурге, в Швейцарии, где его родные жили последние три года благодаря ему, его исключительному положению и его деньгам. Родня эсэсовца, уехавшая за границу, – случай неслыханный; «отцу требуется особое лечение» – этого надуманного и явно недостаточного повода хватило рейхсфюреру[3] СС Гиммлеру, благоволившему к молодому оккультисту, а до мнения остальных бонз Штернбергу не было дела.

– Ваша семья, не так ли? – Шрамм снова улыбнулся, показывая жёлтые жвала.

Штернберг чувствовал, как каждый нерв дрожит от неслышного звона: в солнечном сплетении будто играли на ксилофоне.

– Ваши родные настоящие патриоты, – продолжал Шрамм. – В такое трудное для рейха время они решили добровольно вернуться на родину. Похвально. Мужественно.

Штернберг смотрел в окно. Автомобиль тем временем миновал мост Вайдендаммер – его высокие резные фонари, с навершьями острыми, как рапиры, по одному выплывали из снежной пелены.

Если у этого шершня есть такая фотография – значит, он или другие, сродные, членистоногие были в Вальденбурге. Они там были.

Господи!

– Что вы сделали с моими близкими? – глухо прозвучало будто где-то рядом со Штернбергом спустя неопределённо долгое время.

– Да ничего, говорю же вам. Они возвращаются в рейх, по собственному желанию. Будут в полной безопасности. Во всяком случае, их безопасность целиком зависит от вас.

– Где они?

– Где поселились? Я не знаю, – Шрамм развёл руками. – Он тоже, – добавил чернявый, поймав взгляд Штернберга, впившийся в шофёра. – Я вам дам совет: просто – работайте. И всё будет в порядке. Вы сами прекрасно понимаете.

Снег сыпал густо, как на рождественской открытке. Примерно год тому назад Штернберг сидел за канцелярским столом в одной из клетушек барака, в котором размещался политический отдел концлагеря Равенсбрюк, и набирал заключённых для обучения в экспериментальной школе «Цет», организованной оккультным отделом «Аненербе». Проще всего было с узниками, попадавшими в лагерь вместе со своими семьями. Таких Штернберг без особых затей шантажировал – работа на рейх в обмен на свободу близких. Элементарно и абсолютно безотказно. Абсолютно.

– Куда вы меня везёте? – мёртвым голосом спросил Штернберг.

– В отель. Там вы приведёте себя в порядок. Затем поедете на Пюклерштрассе. Там у вас состоится важная встреча, – Шрамм бесцеремонно прочерчивал ему будущее в пустоте. – Кстати, после полудня этот автомобиль будет в вашем распоряжении, а Купер – ваш шофёр.

– У меня есть свой шофёр, и я им вполне доволен.

– Вы хотите сказать, был шофёр. Дело в том, что он… м-м… несколько выведен из строя. Его допрашивали по вашему делу. Немного перестарались.

– Ублюдки. Тогда к чёрту шофёра, обойдусь.

– Но вы сейчас не в состоянии вести машину! Между прочим, мы на месте. Одежду вам доставят в номер. Портье предупредили. Чтобы получить ключ, просто назовитесь. Здесь поблизости есть хорошее бомбоубежище, если что. Томми[4] в последнее время изрядно обленились, ну да кто их знает, вдруг прилетят…

Автомобиль остановился. Штернберг повернул к бриолиновому коротышке будто налитую жидким свинцом голову:

– Слушайте меня, Шрамм. Слушайте и запоминайте. Если с кем-нибудь из моих близких что-то случится – вы будете первым, с кого я спущу шкуру. Медленно и со вкусом. В ваших подземельях я научился многим занимательным вещам. Вы пожалеете, что в своё время акушер не оторвал вам голову щипцами. Запомнили?

Гестаповец невозмутимо покопался в портфеле и вытащил небольшую парусиновую аптечку.

– Запомнили? – Штернберг, не выдержав, схватил его за хрупкое, не по-мужски гладкое, словно обработанное политурой смуглое запястье. Больно схватил – коротышка скривился и подался назад.

– Когда я спрашиваю, надо отвечать, – с ненавистью сказал Штернберг и по тому, как недомерок непроизвольно выставил энергетический блок, понял, что наконец-то его испугались.

– Отпустите! – Шрамм завертелся на месте, точь-в-точь насекомое с придавленной лапой. – Ведите себя прилично. Я, конечно, понимаю, что вам не терпится заполучить очередную дозу морфия, только не ломайте мне кости.

– Идите к дьяволу с вашей дозой. Запихните её себе в глотку. – Штернберг разжал пальцы и рывком распахнул дверь. В глаза ему бросились фигуры с автоматами возле отеля. – Передайте Мюллеру, что скрываться я не собираюсь, только избавьте меня от вашей чёртовой охраны!

Штернберг выбрался из автомобиля и очутился в густо напитанном снегом пространстве, где воздух, казалось, быстрее тёк в лёгкие и целительным холодом обливал непокрытую голову.

– А аптечка? – приглушённо зажужжал Шрамм. – Не стоит пренебрегать, по крайней мере на первое время вам хватит, а достать в нынешние времена, сами понимаете, непросто…

Нырнув в душный салон (и попутно треснувшись затылком, тело по-прежнему слушалось плохо), Штернберг выдернул у гестаповца аптечку. Пригодится: может, там найдётся что-нибудь от головной боли.

– Помните, что я вам сказал, – нёсся ему вслед голос Шрамма, постепенно тонувший в снежном шорохе. – Воздержитесь от необдуманных поступков, в противном случае вам останется винить только себя…

Штернберг ушёл не оборачиваясь. Поднялся на крыльцо, зашёл в холл, взял ключи у человека за стойкой. Придя в номер, первым делом истерзал тюбик с остатками зубной пасты, а потом принял душ – и долго стоял, не шевелясь, обмирая под тугой горячей струёй. Воду теперь давали с перебоями, но ему повезло. Затем обстриг обломанные ногти на руках и на ногах. Оделся в то, что ещё до его прихода принесли в номер. Бельё – и комплект эсэсовского обмундирования, что же ещё. Оказалось не совсем по размеру, но сносно. Он повязал галстук, удивляясь ловкости пальцев, не имевшей никакого отношения к омертвевшему сознанию, тёмному и тихому, как руины древнего города, веками погребённого под землёй.

…Что значит – «решили добровольно вернуться на родину»? Все силы небесные, что это значит? Как их заставили, что с ними сделали? Сами они никогда и ни за что не вернулись бы в рейх; «государство торжествующей черни» – вот как они это называли. Подобные слова постоянно звучали в их мюнхенском доме, и одному Богу ведомо, чем бы всё закончилось, если б Штернберг не предложил свой редчайший дар чёрной гвардии фюрера – СС. В начале сорокового года он, тогда студент философского факультета, пришёл домой поздно, благоухающий выпивкой и скрипучей кожей, в великолепно подогнанном мундире; ожидал чего угодно, но только не спокойного ледяного ожесточения, окатившего его с ног до головы. Усмешка сестры, осуждающее молчание матери. За всех высказался отец: «Убирайся туда, откуда пришёл. Ты теперь для меня никто, я не желаю тебя знать». Больше отец не сказал ему ни слова, ни разу. Просто перестал его замечать. Более того, перестал о нём думать.

Потом Штернберг долго считал, что в свои двадцать, двадцать два, двадцать четыре года с разгромным счётом обыграл отца на поле жизни. Да, отец не умел жить; единственное, в чём преуспел, вернувшись с Великой войны[5] четверть века тому назад, – пополнил своё небольшое семейство, дал жизнь сыну. Не добился никаких постов, постыдно и нелепо погряз в долгах, сдался под напором болезни. Не завёл ни полезных знакомств, ни друзей – он вообще был нелюдим, – даже врагов не нажил, если не считать озлобленных кредиторов да трусливых гестаповских доносчиков, но зато так гордился своими несгибаемыми принципами. Штернберг, лихо шагавший вверх по высоким ступеням должностей и званий, Штернберг, чей роскошный чёрный «Майбах»-лимузин стоил больше того, на что отец содержал свою семью в течение нескольких лет, даже не стеснялся признаться себе, что обеспечил близким отъезд в Швейцарию не только ради того, чтобы уберечь их от лап гестапо, но и потому, что своими неосторожными высказываниями они запросто могли переломить хребет его стремительной карьере. В сущности, они давно стали для него чужими – за исключением маленькой племянницы, редко его видевшей, но любившей с трогательной преданностью, не по-детски стойкой ко всему тому, что ей про него наговаривали те, кто его не понял, отверг… предал. Они умели вычёркивать, это у них получалось отменно. Почему же он так боится за них – за всех, без исключения?

Не было сил. Штернберг опустился в кресло и не двинулся даже тогда, когда сирены где-то на окраинах затянули тоскливый вой – сначала слабо и разрозненно, но вскоре их поддержали те, что находились ближе, и вот уже взвыл весь город. Как теперь выдержать обречённые взгляды берлинцев?

«Вот какое будущее ты избрал. Для себя и для Германии».

Голова раскалывалась. Штернберг вспомнил, что у него помимо дневника и пистолета без патронов есть аптечка. Открыл: ни пилюль, ни бинтов, лишь округлый блеск ампул да шприц в футляре. Сквозь прозрачное содержимое ампул проглядывал искажённый фрагмент мелкой надписи: «Morphium hydrochl». Так вот что за лекарство выдал проклятый коротышка. Первой мыслью Штернберга было вышвырнуть аптечку в окно. Но за окном город стенал – и рвал душу в клочья. Вопреки отчаянному усилию воли – «Стой, будь ты проклят, что же ты делаешь?!» – руки жадно схватили шприц и надели иглу. Штернберг даже поймал себя на том, что следит за ними с отстранённым интересом. Руки обломили конец ампулы и набрали в шприц раствор; однопроцентный, жидковато, пожалуй, будет после месяца ударных доз. Вот, оказывается, как это выглядит – морфинизм. Закатать рукав, выпустить из шприца воздух. Кожа на локтевом сгибе была тошнотворно-тонкая, прозрачно-голубоватая, в следах недавних уколов – очень небрежных, с кровоподтёками. Скривившись, Штернберг ослабил галстук, расстегнул рубашку и нацелил иглу в плечо.

Через минуту-другую вой сирен отодвинулся, превратившись в незначительный фон для обновлённых, чётких, гранёных мыслей – как если бы сознание надело очки. Призрачные тёплые ладони бродили по спине и шее, пряный холодок растекался по внутренностям. Сразу проснулось желание действовать – и Штернберг выдернул из старой рубашки нить и смастерил сидерический маятник, привязав к нити серебряный перстень. На некоторые вопросы он прямо сейчас должен был получить ответ, чтобы не спятить от неизвестности. Если, конечно, наркотики не вывихнули ему чутьё напрочь.

Сел за стол, облокотившись, чтобы не тряслись руки. Кольцо висело на нити, чуть поворачиваясь. Итак…

«Мои близкие в безопасности?» – мысленно спросил он. Маятник начал раскачиваться – вперёд-назад. «Да».

Штернберг выдохнул, рука дрогнула, и нить заплясала во все стороны. Подождал, пока маятник прекратит движение.

«Они в рейхе?» – «Да».

«В Берлине, в окрестностях?» Вправо-влево. «Нет».

«В Баварии?» – «Да».

«В Мюнхене?» – «Нет».

Надо было задать ещё один вопрос – тот, что никак не давался даже в мыслях.

Щемящий июльский вечер, весь в полосах рыжего предзакатного солнца. Паспорт в его руках – билет в новую жизнь, но не для него: печать с швейцарским гербом, фотография большеглазой девушки. Её новый паспорт, за который Штернберг был готов отмерять ведро собственной крови.

«Дана…»

Маятник ходил во все стороны, выписывал спирали и восьмёрки, и невозможно было его унять.

«Она в Швейцарии?» – «Нет».

Задрожали руки.

«Она в рейхе?»

«Да». Да!

[3] Рейхсфюрер – высшее звание и должность в СС.
[4] «Томми» («Tommys») – так немцы называли англичан.
[5] Первая мировая война вошла в историю Европы под названием «Великая война».