Толкин и Великая война. На пороге Средиземья (страница 6)
В составе конного полка короля Эдуарда новобранцы оксбриджского эскадрона считались народом норовистым и независимым, но кони у них были превосходные, позаимствованные у местных охотничьих клубов. Толкин очень любил лошадей и умел с ними ладить. (Согласно одному источнику, – возможно, это не более чем недостоверный слух, – он фактически стал берейтором. Стоило ему объездить одну лошадь, как ее тотчас же забирали, давали ему другую, и все начиналось с начала.) Однако в полку он пробыл недолго. В июле и в августе 1912 года он в составе полка провел две недели в ежегодном лагере на Дибгейтском плато, в Шорнклиффе, недалеко от города Фолкстона на южном побережье Англии. Вверх по Ла-Маншу с юго-запада проносились ревущие ветра, да такие яростные, что дважды выдавались ночи, когда срывало почти все палатки и навесы. Как-то раз полевые маневры проводились после наступления темноты, и, чем возвращаться в лагерь, полк до утра встал на постой: так новобранцам довелось заранее вкусить неуютной военной жизни. В январе следующего года Толкин был уволен из полка по собственному желанию.
Между тем учеба в Оксфорде, мягко говоря, не отнимала много времени и сил: «Фактически мы не делаем ничего; мы довольны уже тем, что мы есть», – сообщалось читателям школьной «Хроники» в ежегодном «Оксфордском послании» от выпускников школы короля Эдуарда. Классические дисциплины Толкин изучал спустя рукава. Старым друзьям о толкиновском «главном пороке – расхлябанности» было давно известно; но теперь и проректор сделал пометку напротив его имени: «очень ленив». На самом-то деле Толкин был очень занят – но не Эсхилом и Софоклом. Он вступил во всевозможные общества колледжа, а также вошел в состав регбийной команды (хотя здесь уровень был куда выше, и он не то чтобы выделялся – он считался «боковым полузащитником, ни больше ни меньше»). Однако гораздо более сильным отвлекающим фактором стало его растущее увлечение финским эпосом «Калевала».
Толкин открыл для себя этот цикл народных легенд еще в школе. Его «чем-то бесконечно привлекала атмосфера» стихотворного эпоса, недавно опубликованного в дешевом издании на английском языке, – эпоса о поединках северных колдунов, о влюбленных юношах, о пивоварах и оборотнях. Для молодого человека, которого столь влекло к той смутной границе, где письменные исторические источники уступают место эпохе полузабытых устных преданий, «Калевала» обладала неодолимой притягательной силой. А какие имена! – в индоевропейской семье языков, от которой произошел английский, Толкин ничего подобного не встречал: Миеликки, хозяйка леса; Ильматар, дочь воздуха; Лемминкяйнен, беспечный искатель приключений. «Калевала» настолько захватила Толкина, что он позабыл вернуть школьный экземпляр первого тома, о чем Роб Гилсон, сменивший Толкина на посту библиотекаря школы короля Эдуарда, вежливо напомнил ему в письме. Так что, имея в своем распоряжении все, что было ему нужно или что его действительно интересовало, Толкин нечасто захаживал в библиотеку Эксетер-колледжа и на протяжении всего первого года обучения взял на руки только одну книгу, имеющую отношение к классическим дисциплинам («Историю Греции» Гроута). Когда же он все-таки заглянул в библиотеку, полки с античными авторами он обошел стороной, зато раскопал настоящее сокровище: новаторскую грамматику финского языка за авторством Чарльза Элиота[18]. В письме к У. Х. Одену в 1955 году Толкин рассказывал: «Все равно что найти винный погреб, доверху наполненный бутылками потрясающего вина, причем такого букета и сорта, какого ты в жизни не пробовал». Со временем Толкин заимствовал из этой грамматики музыку и структуру финского языка для своего языкотворчества.
Но сперва он принялся перелагать один из фрагментов «Калевалы» стихами и прозой в манере Уильяма Морриса. Это была «История Куллерво» – сюжет о юноше, бежавшем из рабства. Остается лишь удивляться, что подобный сюжет захватил воображение ревностного католика: Куллерво по неведению соблазняет собственную сестру, та убивает себя, тогда и он кончает с собой. Притягательность истории, с вероятностью, отчасти заключалась в смешении бунтарского героизма, юношеской влюбленности и отчаяния; в конце концов, Толкин все еще остро переживал вынужденную разлуку с Эдит Брэтт. Смерть родителей Куллерво, вероятно, тоже вызвала отклик в его душе. Однако ж наиболее притягательным были звучание финских имен, архаичная простота и атмосфера Севера.
Если бы Толкин жаждал всего-навсего пессимистичного пафоса, за ним далеко ходить не надо было: хватило бы и той английской литературы, которой жадно зачитывались его сверстники. Последние четыре года перед Великой войной были, по словам Дж. Б. Пристли, «стремительны, и лихорадочны, и до странности безысходны». Образы обреченной юности в стихотворениях А. Э. Хаусмена из сборника «Шропширский парень» (1896) пользовалась огромной популярностью:
Их товарищей убитых
Кости белые торчат
Всюду на полях забытых;
Не придет никто назад.[19]
Одним из поклонников Хаусмена был Руперт Брук, первая литературная знаменитость Великой войны: он писал, что, если погибнет «в неком уголке на чужбине», уголок этот «станет навеки Англией»[20]. Поэзия Дж. Б. Смита отчасти окрашена той же безысходностью.
Толкин, рано лишившийся родителей, уже изведал скорбь утраты. То же можно сказать и о некоторых его друзьях: мать Роба Гилсона умерла в 1907 году, а отец Смита скончался еще до того, как юный любитель истории поступил в Оксфорд. Но в конце первых университетских каникул Толкину был вновь наглядно преподан жестокий урок: человек не вечен, его удел смертность.
Еще в октябре 1911 года Роб Гилсон прислал из школы короля Эдуарда письмо, в котором сокрушался, что «уход некоторых небожителей словно бы лишил оставшихся света в окошке». Нет, никто не умер; Гилсон всего лишь имел в виду, что по Толкину очень скучают, равно как и по У. Х. Пейтону, и по их остроумному приятелю Тминному Кексику Барнзли: оба к тому моменту уже учились в Кембридже. «Увы добрым старым дням, – сетовал Гилсон, – кто знает, суждено ли Ч. клубу собраться снова?» На самом-то деле оставшиеся в Бирмингеме члены клуба продолжали встречаться «в старом святилище» в универсаме «Бэрроу» и хозяйничали в библиотечном кабинете. Теперь в «клику» входили также Сидни Бэрроуклоф и «Малыш», младший брат Пейтона Ральф. В ходе шуточной школьной забастовки друзья требовали, чтобы все штрафы за просроченные книги шли на оплату чая, кексов и удобных стульев для себя, любимых. Школьная «Хроника» сурово увещевала Гилсона, сменившего Толкина на посту библиотекаря, «сделать так, чтобы библиотека… приобрела менее показушный характер». Но клуб с лукавой демонстративностью культивировал конспиративную атмосферу. Издателями «Хроники» и авторами этого увещевания были не кто иные, как Уайзмен и Гилсон. Именно в этом номере несколько старост и бывших учеников были отмечены как «ЧК, БО и т. д.» – почти для всей школы эта аббревиатура представляла неразрешимую загадку.
Вернувшись в Бирмингем на Рождество, Толкин принял участие в ежегодных дебатах выпускников, а вечером зимнего солнцестояния сыграл безграмотную миссис Малапроп в экстравагантной постановке «Соперников» Шеридана, подготовленной Робом, – вместе с Кристофером Уайзменом, Тминным Кексиком и Дж. Б. Смитом, который ныне стал полноправным членом ЧКБО.
На самом-то деле Смит занял опустевшую нишу, оставленную Винсентом Траутом – осенью тот серьезно заболел. Теперь Траут уехал в Корнуолл, подальше от загрязненной атмосферы города, в надежде восстановить силы. Этого не произошло. В следующем, 1912 году, в первый день оксфордского триместра, Уайзмен написал Толкину: «Бедный старина Винсент скончался вчера (в субботу) в пять утра. Миссис Траут приехала в Корнуолл в понедельник и уже решила было, что он идет на поправку, но в пятницу вечером ему резко сделалось хуже, а утром его не стало. Я полагаю, от школы пришлют венок, но я попытаюсь организовать еще один отдельно от ЧКБО». И добавлял: «Я совершенно пал духом… в этом письме никакого ЧКБОшества не жди». Толкин хотел приехать на похороны, но не успевал добраться до Корнуолла вовремя.
Траут влиял на друзей ненавязчиво, исподволь, но глубоко. Жесткий и цепкий на регбийном поле, в общении с посторонними он нервничал, замыкался в себе и неторопливо обдумывал каждое слово, в то время как остальные вокруг увлеченно перебрасывались остротами. Но он воплощал в себе многие лучшие качества ЧКБО – не дурашливый юмор, но честолюбивый творческий индивидуализм. Ведь в моменты серьезности основные участники этого кружка чувствовали, что они – сила, с которой придется считаться; не узкий круг снобов из частной школы, а республика ярких индивидуальностей, способных на настоящие великие свершения в большом мире. Творческий потенциал Винсента находил выражение в поэзии, и после его смерти школьная «Хроника» отмечала: «Некоторые его стихотворения демонстрируют большую глубину чувства и превосходное владение языком». Траут вдохновлялся богатейшим наследием поэтов-романтиков и многому у них учился. Но вкусы его были более эклектичны, нежели у его друзей; красота скульптуры, живописи и музыки находила глубокий отклик в его душе. В школьном некрологе он был назван «истинным художником», и если бы он выжил, то не остался бы незамеченным[21]. Позже, в самый разгар кризиса, которого Траут и вообразить себе не мог, друзья вдохновлялись его именем.
Примерно в то самое время, на которое приходится болезнь и смерть Траута, Толкин начал серию из двадцати или около того необычных символистских рисунков, которые сам назвал «Ичествами» [Ishnesses], поскольку они иллюстрировали настроения или состояния. Ему всегда нравилось рисовать пейзажи и средневековые здания, но, вероятно, такая образность сейчас для его целей не подходила. Для Толкина это был изменчивый, темный, исполненный размышлений период: юноша оказался отрезан от школы и друзей, отец Фрэнсис запретил ему общение с Эдит. Он вступил во взрослую жизнь; его чувства по этому поводу, вероятно, можно представить себе, оценив контраст между жизнерадостным «Додесятичеством» с его двумя деревьями и недовольным «Взросличеством» с фигурой слепого ученого, бородатого, под стать маститым оксфордским профессорам. Более оптимистично, как ни странно, смотрелся схематичный человечек, беспечно шагающий с «Края света» в клубящуюся небесную бездну. Куда более зловеще выглядят подсвеченные факелами картины обряда посвящения, «До» и «После»: сперва – приближение к загадочному порогу, а затем – движение сомнамбулической фигуры между рядами факелов по другую сторону двери. Ощущение жуткого преображения передано с удивительной силой. Столь же очевидно, что здесь мы имеем дело с богатой провидческой фантазией, которая еще не обрела всей полноты выражения, поскольку не нашла для этого подходящего средства.
Год спустя Толкин достиг важнейшего поворотного момента и в личной, и в академической жизни. Жизнь до 1913 года была лишь вступлением. Он был несчастлив в любви; ему постепенно становилось все более ясно, что, изучая классические дисциплины в Оксфорде, он заходит в тупик. И тут все разом изменилось. 3 января 1913 года ему исполнился 21 год, и опекунство отца Фрэнсиса Моргана подошло к концу. Толкин немедленно написал Эдит Брэтт, которая к тому времени успела начать новую жизнь в Челтнеме. За три года разлуки надежды ее угасли, и она заключила помолвку с другим. Однако еще до конца недели Толкин примчался к девушке и уговорил-таки выйти за него.