Земли обетованные (страница 2)
Я все еще ждал от нее письма, но 17 июля, в пятницу, пришло другое послание, со штампом Министерства внутренних дел; его доставил курьер, мне предписывалось явиться на улицу Воклен по делу, касающемуся меня лично. Такие вызовы всегда пугают – сразу чувствуешь себя виноватым неизвестно в чем, и я позвонил туда с просьбой разъяснить причину. Мне ответили, что по телефону такую информацию не дают, но назначили прийти сразу после обеда. Там меня принял инспектор Дэлóм, тот самый, с которым я встречался на прошлой неделе, когда полиция обнаружила тело Саши, повесившегося в кабинете кафе «Бальто». Этот полицейский, моложавый на вид, лет тридцати, сообщил мне, что речь идет о чисто формальном расследовании по запросу парижской прокуратуры с целью выяснения обстоятельств Сашиной смерти; похоже, полицейскому не терпелось покончить с этим делом; он предложил мне «голуаз»[6], приоткрыл окно, затем проложил копиркой четыре листа бумаги со штампом прокуратуры, засунул их в пишущую машинку и отстучал мои показания двумя пальцами, не выпуская из зубов сигарету.
Выдержки из протокола допроса Мишеля Марини́
Из протокола допроса (далее: ПД).
ПД. Я посещаю этот шахматный клуб уже пять лет. И заметил, что Сашу Маркиша бойкотируют все члены этого клуба, но причина была мне неизвестна. Когда я на прошлой неделе узнал, что Саша – брат Игоря, завсегдатая клуба, меня это поразило. Я звал его только по имени, а фамилия мне была неизвестна. В моем присутствии ни тот ни другой не упоминали об их родстве. Вначале я больше дружил с Игорем, и он предостерегал меня насчет Саши, но без всяких объяснений. Потом я ближе сошелся с Сашей, а Игорь упрекал меня в этом, и мы с ним разошлись. Игорь относился к Саше с дикой ненавистью; трудно было даже представить, что они братья.
Саша, как и Игорь, бежал из СССР в начале пятидесятых годов, бросив там своих родственников; после этого ни тот ни другой не получали от них никаких известий. Там, в СССР, они оба были женаты. У Саши был сын, которому сейчас, наверно, лет тридцать; на момент его бегства из Ленинграда его вторая жена была беременна; но, вообще-то, он неохотно рассказывал о своей прошлой жизни. Что касается Игоря, то у него было двое детей – сын примерно моего возраста и дочь помладше.
Я узнал о прошлом Саши только неделю назад; до этого мне было неизвестно, чем он занимался в ленинградском КГБ; именно поэтому члены клуба и относились к нему так враждебно. Саша был необщительным, но при этом очень образованным человеком и с большим чувством юмора; кроме того, он здорово разбирался в фотографии и дал мне много ценных советов по поводу моих снимков.
Я был свидетелем частых ссор между Игорем и Сашей. Игорь не хотел, чтобы Саша посещал клуб, и два-три раза буквально вышвыривал его за дверь, но Саша упорно возвращался, ему было безразлично враждебное отношение окружающих.
Я присутствовал при их последней ссоре. Хотя, вообще-то, это была больше чем ссора: просто Игорь жестоко избил Сашу, нанося удары в лицо и в грудь, пока я его не оттащил. Честно говоря, мне даже пришлось стукнуть его самого, чтобы он перестал избивать брата. У Саши все лицо было в синяках, сломан нос, рассечена губа, но никто не пришел ему на помощь. Мне пришлось самому отвезти Сашу в больницу «Кошен», где его приняли.
Я находился в «Бальто» в тот день, когда хозяин отпер дверь клуба, куда он закрыл доступ пару дней назад, чтобы сделать там кое-какой ремонт. Он распахнул дверь, мы увидели Сашу, висевшего в петле, и бросились ему на помощь, но поняли, что опоздали: тело уже было холодным, окоченевшим.
Не могу точно сказать, объясняются ли синяки на Сашином лице стычкой с Игорем двумя днями раньше или они появились потом.
Саша делился со мной своими тревогами: каморку под крышей, где он жил, несколько раз кто-то обыскивал, хотя там не было ничего ценного. Он постоянно чего-то боялся и все время твердил, что это не случайно.
Здесь инспектор Дэлом оторвался от пишущей машинки, заглянул в блокнот на спиральке, где выписал свои вопросы, и, поколебавшись, задал следующий.
ПД. Саша потерял свой бумажник. Когда мы приехали в больницу, он попросил меня сказать, что мы незнакомы, и я не стал ему перечить.
У меня самоубийство Саши не вызывает никаких сомнений. Хочу добавить еще одно: Саша как-то признался мне, что тяжело болен.
Выйдя из комиссариата, я снова начал думать о письме Саши, в котором он мне признавался, что хочет покончить с собой; на его похоронах я передал это письмо Игорю – пускай сам отдаст в полицию. В СССР Саша был искуснейшим мастером-ретушером, он убирал с фотографий лица тысяч мужчин и женщин – так называемых врагов народа, – которым не полагалось фигурировать нигде после того, как их уничтожили физически. И выполнял свою мерзкую работу с мастерством и вдохновением подлинного художника.
Но с течением времени этому человеку – сотруднику секретной службы – вконец опротивело абсурдное существование, состоявшее из доносов, арестов и лжи; он задыхался от угрызений совести, от сожалений о содеянном и поэтому спас жизнь своему брату Игорю, которому грозил арест, предупредив его анонимным звонком, а затем и сам ухитрился сбежать в Финляндию, прихватив с собой документальные доказательства бесчисленных преступлений партии, убившей десятки тысяч невинных людей. Весь остаток жизни он нес тяжкое бремя своих ошибок, и никто его не простил, не подал ему руки – члены клуба просто отвернулись от него, очень довольные тем, что нашли кого-то похуже, чем они сами. В конечном счете я стал единственным его другом, но ведь я ничего не знал о его прежней деятельности. А что бы я сделал, узнав правду? Продолжал бы дружить с ним или, как другие, с презрением отвернулся бы от него? Нет, наверно, все-таки я не стал бы осуждать его так жестоко; мне трудно сказать, как сложилась бы моя жизнь, если бы я родился в 1910 году в Санкт-Петербурге и стал свидетелем самой великой революции в истории человечества, рождавшей надежду на социальную справедливость. Наверно, я верил бы в нее так же истово, как миллионы русских. И так же, как они, закрывал бы глаза на начавшиеся репрессии, на устранение врагов народа – ведь это был бой за самое справедливое дело на свете! И конечно, я помимо воли оказался бы вовлеченным в эту дьявольскую, нескончаемую пляску смерти, стал бы сообщником палачей или самим палачом. Ненависть, с которой Игорь и все остальные относились к Саше, была вполне понятна: сталинский террор убил не только миллионы невинных, но и саму идею коммунизма, навсегда сделав его символом самого страшного режима всех времен.
И вот это действительно простить невозможно.
Через две недели после похорон Саши я пришел на Монпарнасское кладбище, на его могилу. Все-таки, несмотря ни на что, он по-прежнему казался мне жертвой. Я никак не могу понять, почему неисчислимые злодеяния коммунизма считаются менее страшными, чем преступления фашизма, даром что первые были совершены во имя благородных идей, которым предстояло изменить судьбы человечества. Саша искренне верил, что эти идеи осчастливят весь мир, но стал заложником кошмарного режима, который сам же и помогал создавать.
Я-то знал его только как образованного, интеллигентного человека с уникальным даром, позволявшим ему превращать в шедевр даже самые посредственные мои снимки. Он умел создавать контрасты, которые начисто отсутствовали в моих негативах, трепетную игру света и тени, которая делала лица одухотворенными и создавала впечатление, будто я великий фотограф. Я его не корю, ведь все эти манипуляции он проделывал с самыми лучшими намерениями. Ему хотелось сохранить тетради со своими стихами, спасенные им от печей КГБ, и он выбрал меня, потому что среди всех его знакомых я был самым молодым и не имел никакого отношения к злодеяниям той эпохи – эдакий невинный барашек; вот почему он относился ко мне дружелюбно, а может, даже и с симпатией. Самой страшной пыткой для него было сознание, что он никогда не увидит жену и детей. Но сегодня я должен перевернуть страницу этой истории. Саша с Игорем уже не вовлекут меня в свои былые схватки; я не хочу нести ответственность за их прегрешения, заражаться их ненавистью. «Лейка», которую завещал мне Саша, лежит без дела – теперь мне некого фотографировать.
Близились каникулы; мать собиралась ехать со мной в Бретань в конце июля, оставив магазин электротоваров на своего брата Мориса, который обещал наведываться к нам на море по выходным. Впервые мне не терпелось покинуть Париж и вернуться к прежнему безмятежному существованию. Я должен был привести в порядок мысли и запрятать последние драматические события в самый дальний угол сознания, чтобы они перестали меня терзать.
Из лицея Генриха IV пришло письмо, уведомляющее о том, что зачислить меня во второй класс лицея[7] не представляется возможным ввиду моего личного дела и результатов экзаменов на аттестат с общей оценкой «удовлетворительно». Я решил оспорить это решение, обратившись к директору, но тот не принимал ни учеников, ни их родителей. Тогда я попытался объясниться с завучем Массоном, но он заявил, что не вправе оспаривать решение, принятое педсоветом. Конечно, мои годовые оценки нельзя было назвать блестящими, и напрасно я решил завязать с латынью при поступлении в лицей. Завуч советовал мне подать документы в Сорбонну, куда легче было попасть, но я так настаивал на своем, что он обещал все же поговорить с директором. И на следующее утро позвонил, чтобы сообщить хорошую новость: в первой декаде сентября мне разрешено сдать экзамен по латыни; согласно требованиям выпускного класса, нужно будет переводить с французского на латынь и с латыни на французский; если я получу хороший средний балл, то смогу пройти первый год обучения на подготовительных курсах для поступления в Эколь Нормаль[8].
– Да я никогда в жизни не смогу это одолеть!
– У вас есть два месяца, чтобы наверстать опоздание. Это будет нелегко, но удача целиком и полностью зависит от вас, а Эколь Нормаль – это путь к высшему успеху.
Я вытащил на свет божий старые учебники по латыни, полистал их, и мне показалось, что все не так уж и страшно; тогда я пошел и купил учебники выпускного класса плюс сборник ключей к упражнениям. А вечером радостно объявил эту прекрасную новость матери.
– Ты что, совсем спятил? Зачем тебе понадобилась латынь? Решил преподавать ее детишкам? Лучше бы готовился к поступлению в коммерческую школу.
– А что мне делать в коммерческой школе?
– Получать профессию. Чтобы со временем управлять нашим магазином и хорошо зарабатывать на жизнь.
Назавтра я встал с рассветом и разработал целую учебную программу, рассчитанную на шесть-семь часов ежедневных занятий, которые позволили бы мне за пару летних месяцев освоить язык Вергилия. Я дал себе неделю сроку на то, чтобы восстановить в памяти давно забытый кошмар – пять типов склонения существительных. Затем мне предстояло взяться за прочую мерзкую грамматику с ее неправильными глаголами, жутким синтаксисом и сложноподчиненными предложениями, от которых свихнуться можно, и все это нужно было ежедневно завершать переводом текста с латыни на французский, выбранного наугад в садистских экзаменационных перечнях. Словом, nulla dies sine linea[9].
Я давно уже забыл проклятое старинное правило, приводившее в ужас студентов, а именно: «Чтобы получить формы герундия, достаточно заменить флексию причастия настоящего времени в родительном падеже флексией герундия в том же падеже».
Когда я раскрыл латинскую грамматику на середине, мой энтузиазм мигом испарился: мне стало ясно, что я сильно переоценил свои возможности – для успешного результата требовалось вкалывать как минимум десять часов в день, включая выходные.
Я сидел и распевал во всю глотку: «Rosa, rosae, rosam»[10], как вдруг раздался телефонный звонок, и я с радостью услышал голос отца, веселый, как в доброе старое время. Он предложил мне встретиться в «Вулкане», рядом с площадью Контрэскарп: мол, у него есть для меня важная новость. Мы с ним не виделись уже два месяца. Когда я подгреб туда, отец пил аперитив у стойки и вел оживленную беседу с хозяином и двумя посетителями; на нем был светлый костюм в тонкую полоску, который делал его стройнее.