Пепел и пыль (страница 8)

Страница 8

Паршивого часа волка, когда человеческий разум беззащитен как у пятилетнего ребенка. Четыре утра. Время, когда бьют прикладами в дверь. Время тайных убийц, тайной полиции и привидений.

Успокоившись, я направился обратно в спальню.

И тут в свете очередной молнии увидел ладонь.

Отпечаток ладони на стекле.

Медленно исчезающее пятно инея в форме ладони с растопыренными пальцами, отпечатавшееся на стекле снаружи.

Отпечаток полностью исчез в течение пяти секунд, которые я посчитал.

Остались только темнота, дождь и гроза.

И человек, стоящий в собственной темной ванной, с превратившимися в куски бетона ногами.

* * *

Телефон зазвонил снова, едва я закрыл глаза.

Бывают такие дни.

Я поднял веки, показавшиеся мне частично парализованными и присыпанными песком. Оказалось, уже светает; гроза за окном сменилась безнадежной моросью. Я посмотрел на часы. Четверть седьмого.

– Добрый день, надеюсь, я вас не разбудил? – послышался скрипучий старческий голос. Судя по тону его обладателя, он полагал, что разбудить кого-то приличного в такое время невозможно. – Это отец Лисецкий. Я по делу брата Михала.

У Михала не было брата. Он сам был братом. Мой покойный друг был монахом. Иезуитом. Вот только уже две недели у него не могло быть никаких дел.

– Вы разве не должны быть на заутрене, отче? – спросил я, стараясь, чтобы мой голос звучал не слишком сварливо.

– Заутреня в четыре, – слегка удивленно объяснил он.

– В четыре. Запомню.

Теперь я сообразил, кто это. Худой старичок в сером свитере, с улыбчивыми глазами, торчащим кадыком и слегка ястребиными чертами. Типичный настоятель, будто сошедший с картины.

– Не могли бы вы сегодня подъехать к нам?

– В монастырь? – Вопрос прозвучал глупо, поскольку ни сети пивных, ни ночных клубов они не держали.

– Брат Михал кое-что для вас оставил.

– Что? – Михал умер внезапно. Крайне внезапно. Вряд ли он мог ждать смерти.

– Приезжайте, пожалуйста. В семь?

– В восемь, – решительно сказал я. Я не начинаю дня с молитв и постов, не занимаюсь самобичеванием вместо завтрака. Я – вполне светская личность. Мне нужны зубная щетка, бутерброды, горячая вода, самокрутка и чашка кофе.

По пути в Брушницу, где находился монастырь, в котором обитал мой умерший друг, я уже не ощущал страха. Ночной кошмар рассеялся. Остались только грусть и сонливость. Переходные времена года – не лучшая для меня пора, как и для любого вроде меня. Безумие любит возвращаться осенью или ранней весной. Оно любит туман и свинцовое, покрытое тучами небо. Ты просыпаешься утром, чувствуя либо неопределенный страх, либо тоску, а иногда и то и другое. Я хотел бы проснуться веселым и улыбающимся или хотя бы ко всему безразличным, но единственное, на что могу рассчитывать, – выбор между тревогой и отчаянием, а еще надежда, что я не свихнусь окончательно.

Городок был тих и безнадежен, окутанный туманом и моросью, словно траурным саваном. Явно умирал, не в силах решить, город он или деревня. Казалось, его построили в состоянии клинической смерти. Улицы полны выбоин, на тротуарах ни одна плита не лежала прямо. Все металлическое проржавело и погнулось, все деревянное поломалось, со всего покрашенного облезла краска.

Едва въехав в городок, я наткнулся на похороны – со свойственной мелким населенным пунктам пышностью смерти, со всей дешевой серьезностью, какую создают пластиковые белые каллы и бумажные хризантемы. Чернота, серебро, кованые венки из металлопластика; конный катафалк, напоминающий экипаж Дракулы; мужчина в черной треугольной шляпе и плаще, несущий погребальную хоругвь с изображением Смерти; ксендз в дождевике и с Библией в руке; небольшая процессия на обочине, поблескивающая чешуей раскрытых зонтиков, будто черная змея.

Сжав руки на руле, я пропустил шествие, стараясь не смотреть людям в лица. Я знал, что видение вернется. Просто было такое время года – с этим ничего не поделать. В таком состоянии я воспринимаю окружающее подобно некоему датчику – чувствую запах тухлятины и плесени из квартир, в которых теснились эти люди, где среди блестящей от потрескавшегося лака мебели единственным живым объектом является мерцающий телевизор, неустанно извергающий сериалы. Я чувствую, как меня со всех сторон окружают захламленные дворы, провалившиеся крыши и покрытые лишайником стены. Я чувствую аромат дешевого вина, слышу пустые разговоры. Скука, безнадега, уродство и монотонность. Жизнь, бегущая по кругу, словно белка в колесе. Они бездумно таращились на меня, и казалось, у всех одинаковые, безразличные лица. Хоровод манекенов.

Это не вполне иллюзия. Когда я в таком состоянии, чувствую жизнь чужих людей. Чувствую так, будто это мои собственные воспоминания. Я знаю, где они держат деньги и где спит бабушка; чувствую запах их жизни, смрад безнадежной повседневности и несбывшихся надежд.

И в этом нет ничего забавного.

Он стоял на тротуаре, с ошеломлением глядя на процессию. Отчасти напоминал нерезкую, смазанную фотографию – черное пятно костюма, контрастирующее с размытой белизной лица, и дыры глаз, будто кто-то нарисовал его размазанной акварелью. Никто его не видел. Никто, кроме меня. Он просто стоял и смотрел.

Я видел его лишь краем глаза. При некотором опыте можно даже приглядеться к чему-то находящемуся на краю поля зрения, продолжая смотреть прямо перед собой. Я смотрел на процессию и танец стеклоочистителей, не имея ни малейшего желания видеть этого человека, но все равно видел его.

Он наблюдал за собственными похоронами.

Остановившись на обочине, я подождал, пока все пройдут и успокоится мое отчаянно бьющееся сердце. Мужчина на тротуаре исчез.

Возможно, он пошел посмотреть, что они станут делать на кладбище.

А потом я двинулся дальше. Мне следовало давно привыкнуть, но это не так легко. Привыкнуть к такому невозможно.

Несколько промокших горожан грустно бродили перед продовольственным магазином, по маленькой площади в стиле ренессанса топтались голуби. Я остановил машину на пустой площади перед ратушей, где белой краской было криво нарисовано несколько прямоугольников парковочных мест.

Подобный городок мог стать жемчужиной и туристической достопримечательностью, но пока на площади невозможно даже выпить кофе. Она могла похвастаться разве что кошмарным рестораном «Ратушный», меню, обстановка и обслуга которого помнили времена Гомулки. Здесь не было зонтиков, пабов или кафе-мороженых. Не было ничего. Только грязь, безработица и тоска.

Если бы я не знал, мне даже в голову не пришло, что здесь находится огромный монастырь. Большое неоготическое строение, возвышавшееся над площадью, видел каждый, но для обычных прохожих это был просто костел – более готический, чем сама готика, украшенный розетками, стрельчатыми сводами, горгульями, башенками и пинаклями; уходящий в небо ощетинившимся остриями великолепием.

Внутри царила угрюмая, пахнущая фимиамом прохлада – здесь венчали новобрачных и отпевали умерших. Но за алтарем и стеной находился другой, невидимый костел, предназначенный для монахов. И другой мир. Мир тишины, кирпичных стен, вечного холода и странной, не то военной, не то тюремной дисциплины. Мир, который выбрал мой друг.

Вход на территорию монастыря вел с боковой улочки через узкую деревянную калитку к сплошной стене из кирпича. Надежный проход, разделявший два мира. За такие ворота не проберется ничто мирское, не проникнет сомнение или грех. От них отразятся MTV, перемены в обществе, моральный релятивизм, супермаркеты и карьера в корпорации – отразятся как волна от скалистого утеса. Ты закрываешь за собой тяжелые врата – и для мира ты мертв. По крайней мере, так казалось.

Когда я был здесь впервые, меня удивило, насколько тяжела эта дверь, и заметил, что дубовая панель маскирует многослойную литую сталь, а вдоль стены смотрит слепым циклопическим глазом скрытая под навесом продолговатая головка камеры видеонаблюдения. На двери висел кованый молоток, но следовало воспользоваться заключенным в титановый корпус сверхсовременным домофоном, в котором имелась щель для магнитной карты и блестящий прямоугольник сканера отпечатков пальцев.

Открывая тогда эту дверь, Михал пытался ввести код быстрым движением иллюзиониста и закрыть крышку, чтобы я не успел ничего разглядеть, но я все равно увидел. Он заметил мой испытующий взгляд, и ему это не понравилось.

«Сейчас столько краж со взломом, – отмахнулся он. – Некоторые манускрипты слишком ценны, так что лучше потратиться на замки, чем потом пожалеть».

Ну да, конечно. Я достаточно долго его знал, чтобы понимать, когда он лжет.

Внутри шла таинственная монашеская жизнь, но вблизи она выглядела скорее прозаически.

По кирпичным стенам вился плющ, с навеса над аркадой капал дождь, какой-то монах сметал прошлогодние листья с усыпанного гравием внутреннего двора с колодцем посредине. Вернее, я предполагал, что это монах – он был одет в синий халат и напоминал дворника. Другой вероятный монах, в темном длинном плаще, направлявшийся к калитке с папкой в руках, походил скорее на адвоката. Сопровождавший меня привратник, в свою очередь, носил монашеское одеяние, но прикрытое неопределенного вида черной курткой. Он был плечистым словно вышибала, а его движения – пружинистыми как у пантеры.

Он молчал, а я не считал себя обязанным развлекать его разговорами.

* * *

Настоятель принял меня в кабинете, сидя за старым обшарпанным столом, в теплом круге света от лампы, на голой стене у него за спиной виднелось лишь огромное черное распятие. Крест имел в высоту метра два, а на лице висящего на нем Спасителя застыло полное экспрессии жутковатое выражение, какое придавали в эпоху барокко. Ночной кошмар бумерангом вернулся ко мне.

Такому кресту следовало висеть над накрытым красным сукном столом мастера-инквизитора Иоанна из Капестрано. Того самого, который ненадолго посетил Краков, а затем уехал, оставив после себя зловещую детскую считалку:

Эндолик, пендолик, красненький столик
пана Яна Капистрана.
На кого попадет,
Тому голову снесет».

Эндолик – это ремень, если вы не знали.

Я сглотнул, но не подал виду.

В подобных местах мне становится не по себе. Я видел значительно больше, чем многие священнослужители, и ничто из встреченного мною не походило на то, о чем рассказывают на уроках религии. Тем не менее они считают, что все равно знают лучше.

Может, и так.

Вот только я это видел.

Кажется.

Настоятель поздоровался, предложил сесть и налил в чашку чая.

Наливая чай и пододвигая мне маленькое блюдечко с вареньем и печенье, он выглядел просто как худой старик в сером свитере и фланелевой рубашке. Монашеская ряса висела на железном крюке, вбитом в стену, рядом с черным костюмом на вешалке.

Он улыбнулся, сплетя худые, испещренные пигментными пятнами пальцы.

– Вы давно знали брата Михала?

– Мы вместе учились, – непринужденно ответил я. – Это было еще до того… до того, как он ушел в монастырь.

Я понятия не имел, что старику известно о Михале. Знал ли тот о его жене? С другой стороны, они не венчались, так что формально всё в порядке.

Настоятель испытующе смотрел на меня с подозрительной усмешкой на губах. Мне стало интересно, сколько, в свою очередь, ему известно обо мне. Является ли предметом исповеди то, о чем мы разговаривали с Михалом? Может, он и хранил тайну, но был себе на уме.

Я не был уверен, что мне это понравится.

– Уже известно, что с ним случилось?

Настоятель покачал головой.

– Инфаркт. Обширный инфаркт. Такой молодой… Что ж… Богу так было угодно.

В словах не чувствовалось и тени насмешки. С его точки зрения, мы оба наверняка могли считаться молодыми.

Под сводчатым потолком повисла почти осязаемая тишина. Я глотнул чая, уверенный, что хлебаю оглушительно громко; ложка заскрежетала словно лопата.

– Он оставил завещание?