Квартира №2 и ее окрестности (страница 3)
Ну а кузен добровольно сдался и отправился отбывать новый срок, дожидаться амнистии, и на прощание посулил насмерть зарезать Алю уже после следующего своего возвращения. Незлопамятные Хрюковы отправляли племяннику посылки, собирая их из продуктов, которые дядя Аркаша добывал на хлебной своей работе. Провизию дядя Аркаша притаскивал домой мешками – мешок сухофруктов, мешок риса, мешок вермишели. А однажды приволок в мешке огромного осетра с острым хребтом и хищной пастью. Царь-рыба, ростом почти с самого Аркашу, была так великолепна, что Аркаша не удержался – похвастался диковинкой перед соседями. Вот только рыбина явственно пованивала, видно, не первой, да и не второй свежести была осетринка. Наверное, по этой причине и попало чудо природы в Аркашин мешок.
К счастью, под комнатой Хрюковых существовал земляной погреб, равный по площади самой комнатушке, так что было где хранить продовольственные запасы. Согбенный под тяжестью неподъемного мешка, мелкий, но крепкий Аркаша на полусогнутых ногах, дробно и звонко топоча подкованными сапогами, стремительно проносился по длинному, загнутому под углом коридору. Тяжеленный мешок, подталкивая Аркашу в спину, придавал ему ускорение.
Вскоре после Алиного замужества у Тони с Сашей родился Вовка, зачатый в темном чулане качественный плод свободной и сытной жизни. Вовку прописали на восьми квадратных метрах, а Аля с метров этих выписалась, и, таким образом, в небольшой комнате № 4 продолжали жить шестеро.
Подросший, но все еще мелкий Славик готовил уроки, сидя по-турецки в уголке узенького коридорчика, в который выходила дверь хрюковской комнаты. Устраивался Славик уютно, сооружал из ящика маленький столик, ему ничуть не мешало, что через него ежеминутно перешагивали. Я завидовала этому коридорному комфорту – мне о таком и мечтать не приходилось. Взрослой судьбы Славика я не знаю. Мы расстались с Хрюковыми, когда он перешел в третий класс. Но своеобразие в Славике было. Этот мальчик, например, умел добывать деньги. У него это получалось. И распоряжался Славик добытыми деньгами необычно. Может, он теперь «новый русский», благотворитель?
Наступали очередные ноябрьские или майские праздники. Мы ждали их, готовились, заранее договаривались с родителями о сумме, назначенной для праздничных наслаждений. До реформы 61-го года пределом мечты была десятка. Этого вполне хватало на покупку пронзительно пищащего шарика «уди-уди», набитого опилками и упакованного в разноцветную фольгу мячика на резинке, порции мороженого и еще чего-нибудь очень праздничного.
Насладившись зрелищем возвращавшихся с парада по Садовому кольцу пушек и ракет, собирались в своем дворе. Самым бойким удавалось добыть заманчивую и загадочную вещь, своего рода символ эпохи. Предмет этот не продавался, но его можно было выклянчить у возвращавшихся с Красной площади демонстрантов. Иррациональная вещица представляла собою ветку березы (осины, тополя, клена), к Первому мая – ожившую, с проклюнувшимися листочками, к Седьмому ноября – сухую, мертвую, но и весной и осенью с прикрученными проволокой пышными аляповатыми цветками, сооруженными из цветной гофрированной бумаги. Проходя мимо Мавзолея, граждане вздымали ветки с бумажными цветами, имитируя цветущий и колышущийся под свежим ветром бело-розовый, независимо от времени года, сад. После демонстрации фальшивый предметец не выбрасывали, а приносили домой и помещали на видное место: ставили в хрустальную вазу или засовывали за зеркало. Там-то свидетель светлого праздника и пылился месяцами.
Итак, мы возвращались во двор и хвастались праздничными трофеями. Карманы Славика были полны сокровищ. Значительную часть огромных своих сбережений он тратил на покупку значков, жестяных брошек, карамелек, остальное превращал в металлическую мелочь. И для Славика наступал апофеоз праздничного дня. Встав посреди двора и широко расставив ноги в коротких вельветовых штанах с манжетами, белобрысый Славик горстями вынимал из карманов значки, карамельки, монеты и, подобно сеятелю, разбрасывал это звенящее богатство вокруг себя. С наслаждением наблюдая, как дворовые наши девчонки, все как одна старше Славика, бросаются подбирать дармовые драгоценности, отталкивают друг друга, ссорятся, галдят, заискивают. С жутковатой усмешечкой, унаследованной от бабушки Дуси, наблюдал Славик свою человеческую комедию. Что за этим стояло, во что вылилось? Не узнать никогда.
Мы прожили рядом с Хрюковыми до конца 50-х. Добрый Хрущев переселил наших соседей в трехкомнатную квартиру одной из своих пятиэтажек, и мы расстались навеки. Хрюковы оказались среди первых счастливчиков, получивших отдельные квартиры. А незадолго до переезда у жестокосердной, непробиваемой тети Дуси случился обширный инфаркт. Оказалось, что и ей не чуждо ничто человеческое. Лежа среди подушек на высоченной никелированной кровати, тетя Дуся сдюжила, выжила и не только благополучно переехала в Черемушки, но и сохранила пыл для невинных розыгрышей и шалостей. Время от времени звонила по телефону и, не слишком старательно изменяя голос, произносила нечто загадочно-зловещее, надеясь поселить в наших душах смятение и ужас. Между прочим, выжила наша соседка не только благодаря мощному организму и недюжинной жизненной силе, но и стараниями знаменитого доктора Вотчала, собственноручно лечившего тетю Дусю каплями своего имени. С доктором Вотчалом тете Дусе крупно повезло.
Одновременно с Хрюковыми покинуло нашу квартиру и семейство Газенновых, речь о котором впереди. Вместе с Газенновыми и Хрюковыми переехали в Черемушки и остатки семейного столового серебра – ошметки бабушкиного приданого с заветными, почти онегинскими вензелями на черенках – каллиграфическими «О» и «В». На память о былом осталось несколько чайных ложечек, чудом не экспроприированных соседями на совместном жизненном пути. В открытке, отосланной тетушке, уехавшей осенью 1958 года в Питер, я написала: «Дорогая Таня! У нас большая радость. Уехали Газенновы. В их комнате поселились муж и жена, Иван Григорьевич и Анна Васильевна Морозовы».
Морозовская пастораль и блистательные Людаевы
И действительно, пожилым супругам, одноногому Ивану Григорьевичу и жене его Анне Васильевне, дали в нашей квартире сразу две комнаты, большую – газенновскую и маленькую – хрюковскую. В комнатке Хрюковых поселилась слепая старушка в чепце – Варвара Алексеевна, мать Ивана Григорьевича. Эпоха Морозовых, славных чудаковатых людей, была самой пасторальной в истории нашей квартиры. Тихая, спокойная, но чуть-чуть скучноватая. У моих родителей сложились с Морозовыми самые теплые, почти родственные отношения.
Ознаменовалось начало морозовской эпохи глобальной реформой – перенесением вешалки для верхней одежды из комнаты в коридор. Стало очевидно, что Морозовы не сопрут наших пальто и не станут шарить по карманам папиных телогреек. Папа приколотил вешалку в коридоре, и в нашей квартире наступила хрущевская оттепель.
Иван Григорьевич – небольшой, светло-рыжий, приветливо-лукавый человек с хитрецой и приятным подходцем. Анна Васильевна, в противоположность мужу, – смуглая, серо-седая, мрачноватая и прямолинейная, с трагическими кругами вокруг глаз. Однако без признаков коварства и недоброжелательства. Хотя и без чувства юмора. Некоторые шероховатости случались у Анны Васильевны только с моей тетушкой, ироничной, априори склонной к конфронтации (иронии моей тетушки хватило бы на нескольких московских интеллигентов).
Но что это были за шероховатости! Шероховатости на высочайшем духовном уровне. К примеру, тетушка моя постоянно слушала Баха и Генделя, отгораживаясь с помощью этой громкой и содержательной музыки от мелкотравчатого и рутинного квартирного быта, сосредотачиваясь под ее защитой на своей работе – главном деле жизни. Утомленная музыкальной классикой, дождавшись Таниного появления в кухне, Анна Васильевна спрашивала задиристо: «Татьяна Семеновна, что за ужасную музыку вы день и ночь слушаете: всё бах да бах, бах да бах?»
«Это Бах!» – ликуя от нежданного, с неба свалившегося каламбура, радостно восклицала моя остроумная тетушка. А на запальчивый вопрос Анны Васильевны по поводу личности невежливой дамы, время от времени звонившей по телефону, но пренебрегавшей общепринятыми «пожалуйста» и «будьте добры», а вместо этого повелительно произносившей низким голосом: «Татьяну Семеновну!» – следовал убийственный ответ: «Эта дама – Анна Ахматова!»
В интонациях тетушкиных ответов Анне Васильевне небезосновательно мерещился сарказм. Вспыхнув, она обиженно умолкала и удалялась в свою комнату, мерцавшую зелеными аквариумами и голубым телевизионным экраном. Короче говоря, шероховатости бывали, но пустяковые, не сравнимые с теми, что случались у нашей Тани с прежними соседями, однажды чуть не убившими ее дубовой дверью ванной комнаты.
На дальнем Севере, откуда приехали к нам Морозовы, Иван Григорьевич лишился ноги. Почему и когда они там оказались, долго ли прожили, что пережили, при каких обстоятельствах пострадала нога, мы так и не узнали. Ясно одно – в дальние края ездили Морозовы не за длинным рублем и не по собственной воле.
С мебелью у Морозовых было скудновато, и мама с восторгом сбагрила соседям мебельные излишки, без толку загромождавшие небольшую нашу комнату, посередине которой возвышался папин мольберт. Перво-наперво мы избавились от глубокого зеленого кресла. В младенчестве оно служило мне колыбелью, а 5 декабря 1953 года, сидя в нем, скоропостижно скончался дедушка. И после дедушкиной смерти кресло стало просто громоздким вместилищем наших пожитков. Вслед за креслом Морозовым отдали тонетовский столик красного дерева с маленькой круглой столешницей. Бывало, что ни положишь на этот столик, все с него сваливается. Толку никакого, одна красота. Но до красоты ли нам было в нашей-то тесноте? И, наконец, отдали бессмысленную в быту, хоть и музейную вещицу – толстенькую ампирную колонку, выточенную из цельного ствола карельской березы. Мастеровитый Иван Григорьевич имущество подновил и приспособил к своей жизни.
Приволакивая протез, предприимчивый, любопытный, соскучившийся по столице Иван Григорьевич сновал по Москве, что-то придумывал, мастерил, занимался безобидной коммерцией. Увлеченно разводил аквариумных рыбок – люминесцентных неонов и агрессивных ультрамариновых петухов, торговал ими на Птичьем рынке.
Иван Григорьевич интересовался всем, что происходило в Москве в ту оттепельную пору. С энтузиазмом посещал международные выставки, открывавшиеся то в Сокольниках, то в ЦПКиО им. Горького, то в Манеже. Терпеливо выстаивал на единственной своей ноге суточные очереди, добывал в смертельных схватках бесценные сувениры и возвращался домой ликующим победителем – то с десятком одноразовых финских рубашек, то с дюжиной бумажных носовых платков в крупную клетку, то с полными карманами разноцветных, похожих на леденцы значков с выставки чешского стекла. Иван Григорьевич по-детски радовался столичным сюрпризам.
Хитровато прищурившись и лукаво поглядывая сквозь толстые линзы очков, Иван Григорьевич говаривал: «А в проклятое-то царское время курица стоила две копейки…» или: «А при царе-то кровососе пуд огурцов за рубль отдавали». Анна Васильевна, коричневыми кругами вокруг глаз напоминавшая актрис немого кинематографа, испуганно одергивала мужа и меняла тему разговора.
Так бы и жили мы вместе с Морозовыми долго и счастливо, но умерла слепая старушка в чепце (мать Ивана Григорьевича), существовавшая бесплотной тенью в хрюковской комнатке, и возникла опасность, что Морозовых уплотнят, а крошечную комнатенку отнимут. И хотя при Хрущеве вроде бы никого не уплотняли, Анна Васильевна с Иваном Григорьевичем поспешили обменять две невзрачные темные комнаты на одну большую и светлую – по соседству, в Соймоновском проезде, с видом на бассейн «Москва».
В новом доме им жилось плохо, соседи оказались злыми, неприветливыми, а когда Морозовых переселили в дальний район, в отдельную квартиру, в одиночестве им стало совсем невмоготу. И в результате очутились они на станции Левобережная, в доме для престарелых, и мама моя ездила к бывшим нашим соседям до конца их дней, завершившихся сначала для Ивана Григорьевича, а потом уж для Анны Васильевны. Хотя и была она старше мужа на целых двенадцать лет.