Тоска по окраинам (страница 6)

Страница 6

25 июля, в душную ночь над Доном, S уснула, думая про этот самый материал и вспоминая одну фотографию. Она была сделана в поезде, на котором они ехали играть в какой-то там Белозерск. На нижней полке, влезая в кадр справа, изогнулся Богдан, раскрыв рот в удивленной гримасе и сощурив глаза. Пряди на лице, торчит сзади поездная занавесочка, и футболка на нем домашняя, выцветший хаки. Это его цвет. S вдруг видит, что и глаза у него – тоже хаки: зеленые, в окружении темных ресниц. Черные ресницы, черные зрачки с красным отблеском вспышки. Кольца пшеничных волос, шея, приоткрытый рот… Она замечает, что губы у него вовсе не тонкие, и прозрачная кожа на щеках, и румянец загара. Но главное – мякоть рта, влажность, розовость рта. Мокрые стенки щек, которые он изучает кончиком языка, истерзанные губы… Что-то сладко оборвалось в солнечном сплетении, и по плечам побежали мурашки стыда.

Конечно, это было уже отчаяние. Своих мыслей, цепочки ассоциаций, которая всё разворачивалась, никого не спросив, – S в те дни боялась, с ужасом и стыдом отмахивалась.

Но недолго. Однажды вечером, не выдержав любопытства, она раскатала сцену с Богданом. Зажмурилась и нырнула в темноту пододеялья. Что ж, пусть будет поезд. Один плацкарт… нет, лучше купе. Они попадают вместе случайно, едут на какие-нибудь там экзамены или концерты. В Москву. Каждый по своему делу. Пусть он лежит, как на фотографии, на нижней полке, справа. Пусть читает что-нибудь… нет, пусть слушает плеер, и голубоватый свет экрана подсвечивает его византийское мальчишечье лицо. Пусть сосредоточенно выбирает песню, лежит там, в футболке цвета хаки, накрывшись белым накрахмаленным пододеяльником до груди. А она… Она пусть лежит на полке сверху, противоположной. Пусть смотрит на него сперва, и пусть он тоже видит, как красиво она запрыгивает на свою эту полку, подтягивает ноги (надо бы научиться – так, чтобы не становиться на стол)… И пусть задирается майка, да, чуть-чуть задирается, чтобы он видел ее плоский живот – единственное, чем пока можно гордиться.

Дальше. Так получилось, что все сошли на станции ночью. Ну, не совсем ночью, часов в девять вечера. Все сошли, и поезд снова тронулся… И пусть он, уже заинтересованный ею, – кстати, а они будут знакомы? да, пусть будут, немного, как сейчас, – поглядывает вверх и притворяется, что дремлет. А она будет слезать и заденет его ножкой, так, чуть-чуть, неуклюже… Как же его задеть, если слезаешь с противоположной полки? Ну, как-нибудь уж заденет, или, еще лучше, упадет. Упадет на его ноги в белом пододеяльнике, и будет извиняться и приподниматься, ощупывая в темноте его тонкие предплечья, – и почувствует его жар, и запах этой самой футболки, запах чистоты, глаженого белья… И его мягкие волосы совсем рядом, и прозрачная кожа щеки – и он еще ближе, он прикрывает темные ресницы. И она, наконец, вламывается в его лицо, она сминает розовый рот, она врастает пальцами в затылок, в его белую шею, закладывает ладони под мочки тоненьких нежных ушей. Они клонятся на полку, сцепившись в одно целое, и это такой глубокий, влажный поцелуй, как у подростков в лагере, когда почти поедают друг друга, – и она вдруг лежит под ним, внизу, на крахмальной простыне, а с шеи его свисает выпавшая из ворота футболки цепочка, серебряный крестик попадает ей чуть ли не в рот…

Теплеет, томится, плавится что-то в горле, груди, животе… Ужасно. И дальше фантазию она не может закончить, будто бы кто-то за ней подглядел. Да и чем закончить?

В эту ночь она ворочается дольше обычного, скатывая под собой простыню, – но зато к ней прилетает то самое осеннее чувство, будто она немножко взлетает, становится легкой, как перышко, и качает ее удивительная белая нега.

Лена приходит на следующий день ровно в двенадцать. S чувствует себя так, будто носит внутри отцовскую гирю, распирающий грудь секрет. Они слушают песни – какое-то «Ветреное сердце», еще одна группа, где играет Ленин объект, барабанщик.

S разогрела фаршированный перец, расквасив его безжизненную мякоть по тарелке, отрезала треугольник серого хлеба. Она набирает побольше воздуха и спрашивает вдруг, будто сбросившись с вышки:

– Скажи, а ты правда думаешь, что Рыба – уродливый?

Лена резко выкручивает кресло и обалдело глядит на нее.

– Ты чего? Конечно, уродливый. – Потом задумывается. – Ну хорошо: может быть, просто некрасивый. Ему бы набрать килограммов пять…

– Но посмотри, ты внимательно посмотри, – не унимается S, – у него же абсолютная симметрия в лице. Оно… я не знаю, ну… оно правильное. А еще, – взволнованно продолжает она, – посмотри, какой у него цвет глаз. И ресницы, и брови при этом не белесые, яркие. И лицо такое… светится, что ли? Ты сама говорила, что улыбка у него красивая! И вот здесь, – S показывает место, где шея переходит в плечо, – вот здесь как-то особенно… особенно сплетено.

Лена слушает ее, обалдело моргая.

– Погоди, – тихо перебивает она, – погоди… Я не поняла, он тебе нравится, что ли?

Любые свои чувства они вслух именовали как «нравится» – не влюбленность, не любовь, не даже симпатия, как говорят тридцатилетки по десятому каналу. «Он нравится мне».

S вздыхает, падает гиря секрета. Случается, наконец, принятие.

* * *

Через неделю после того признания S пришлось уехать в деревню, жить в душном домике со старой, въедливой, назойливой, как муха, бабушкой.

На прощание они с Леной поехали на площадь Детей – так называлось на картах это место; длинные-длинные ступеньки вдоль фонтанов, мимо театра, церкви, еще ниже, и вот она – площадь Детей, и значится на ней только одно здание – Дворец молодежи.

S обнялась с парапетом и задумчиво смотрела вдаль, на стеклянный шар и закрытые до сентября двери. Вокруг вертелись скейтеры, панки, танцовщики брейка, юный центровой народ. Вообще-то в любую минуту здесь мог бы появиться и Богдан. Тогда бы всё закрутилось, тогда бы S своего не упустила – и, может, даже сбежала бы прямо с автобуса, не поехала бы ни к какой бабке, устроила бы родителям бойкот. Она с тоской думала о том, сколько всего может случиться здесь за две недели без нее, сколько всего затормозится.

Богдан рос и рос внутри ее головы – и даже во тьме дискотеки, дурацкой сельской дискотеки S воображала сценарии, уставившись в стенку и расплывшись в улыбке, качая локтями в танце, как курица, нервно и глупо. И сценарии ее были глупы: Богдан с друзьями… не этими, какими-нибудь другими, попроще, друзьями ехал мимо, заблудился… Или, может, у кого-то из них тут дача? И вот он приходит посмотреть эту их жизнь с дискотекой, и S видит его – она резко оборачивалась на четырехугольник света в дверном проеме… И он ее, конечно, узнает и предложит пройтись – и они пойдут гулять по ночному холоду к речке, и он обнимет ее, ведь она такая красивая в этом вот чернильном платьице. А может, для начала они станцуют здесь под медленную песню, качаясь и поневоле прижимаясь друг к другу; ее болтающий рот над его шеей и маленьким ушком.

Она приходила домой, валилась на остывшую перину. Он будет забираться в окно, а потом вылезать, чтобы бабушка не застала… Сейчас, в темноте, они лежали бы вместе – его тонкое теплое тело с прозрачной кожей, и твердость губ, сплетенье шеи, золото сухих волос, византийские черты, исказившиеся – она даже пока не представляла, как именно, – страстностью. Невинность – что может быть проще и естественнее, чем спать под одним одеялом? – постепенно, с каждой минутой всё больше превращаемая в запретный плод.

* * *

Город встретил S жарой, пылью, шумным школьным базаром. Тут же гнездился продуктовый рынок, и запахи смешивались воедино: раскаленный асфальт, свежая зелень, кожа новых ботинок, дешевая синтетика блузок в шуршащем целлофане, пластмассовый запах обложек для учебников, лопнувшие от спелости томаты, дыня и снова – асфальт, асфальт, дорожная пыль.

В середине августа она простудилась – и пожаловалась Богдану на температуру и скуку.

«Ого, ну ты лечись! Пей там мед с молоком и всё такое».

И – о, триумф! – на следующий день он написал ей сам. Из правого нижнего угла монитора вдруг выплыло сообщение от него, него, него, и у S даже сперло дыхание от неожиданности, и она медлила, не открывая, чтобы хоть немного унять радостную тревогу. Он всего лишь спрашивал, как ее самочувствие, – и она ответила, что «спасибо, уже лучше».

Каждое утро, проснувшись, она зажмуривалась и утыкалась в обивку кресла еще на десять минут – представляя, разыгрывая, придумывая. Ее захватила вдруг уверенность: всё случится очень скоро, вот-вот, ждет за порогом, наступит сегодня, завтра… 28 августа на концерте. Они уйдут с него вместе, и будут гулять по центру, шуршать первыми желтыми листьями, и укроются от дождя…

…От вот этого самого ливня с грозой, который теперь стучит по кровле, по трубам, мочит несчастные бельевые веревки, стекает с красного градусника. Его выпуклый циферблат ошалело показывает тридцать два градуса по Цельсию – у градусника тоже лихорадка, он сходит с ума. Эйфория кончилась. Остается только болезнь.

Вернулись родители – и Лена, едва поздоровавшись, тут же ушла, неловко поздравив маму S с днем рождения.

Мама была по-прежнему недовольна, и все быстро легли спать.

Дом поплыл, как корабль… Была у S еще с детства такая маленькая фантазия: однажды придет большая вода, и затопит всё вокруг, и каждый будет качаться в своей кровати, как в лодке, и спасать ближнего своего.

Она еще беззвучно поплакала, уткнувшись носом в щель между подлокотником и подушкой. Чтобы смириться, надо было много раз повторить: что ж, у Богдана есть девушка, место в раю занято, божок и шлюха в наколках, и на концерт он привел ее, и ушел в темноту по аллее – с ней. Вот это и было холодной правдой, в отличие от дурной радости последнего месяца, за которую сразу же стало стыдно.

* * *

Началась школа. S занималась одним и тем же, вычерчивая инициалы Богдана на последней странице тетради, предназначенной для гаданий, карикатур и переписки с соседкой по парте.

– Отнеситесь к этому очень серьезно, – гаркает над ухом классная руководительница, классручка, крутобокая Оленька. – Это выпускной год! Начинайте работать уже с первой четверти, чтобы потом не было мучительно больно.

Над головами плывет чей-то бумажный самолетик.

– Классный час – это такой же урок! – визжит Оленька и стучит кулаком по столу, по стеклу, под которым лежат бесконечные ведомости. – Тишина в классе! Тишина!

S жмурится и закрывает тетрадь. В его центровой школе такого бреда, пожалуй, нет. В его школе никто не орет над ухом, не плюется в спину бумажными комками, там разрешают носить пирсинг в носу, и розовые волосы, и ремень с заклепками, и что хочешь еще. Он растет на свободе.

В субботу S собирается на очередной концерт. Умом S понимает, что ни на какие концерты ходить больше не нужно, – но что ты будешь делать, на упрямстве человек и едет из пятнадцати лет в свои восемнадцать.

Поздним вечером она приезжает куда-то в переходную зону между двух берегов, мрачный пустырь почти под мостом, и кругом одни заправки и шиномонтажки. S потряхивает, пока она спускается в красный свет клуба, а когда ей на запястье ставят печать – синий лохматый паук, – ее и вовсе начинает бить крупная дрожь.

Играют «RHCP» – «Choose not a life of imitation, dis-tant cou-sin to the re-ser-va-tion». Где он, где он, где он? На припеве – тягучем, размеренном – он наконец появляется. Богдан стоит на пороге с лицом напряженным, сосредоточенным, в красном свете кажущимся даже напуганным. Внизу он быстро оттаивает и жмет руку всем по очереди, пальцы утопают в жирных ладонях бармена. На запястье у него красуется печать – такая же, какую поставили S. «Ever wonder if it’s all for you». Богдан ничего не играет, ни разу не выходит даже на сцену, – но S без конца смотрит, мимо поющих и пляшущих, в его сторону. На сцене прыгает в белых шортах кавказец с сочным баритоном и поет красивую песню про первый снег, который очистит землю и превратит ее в девственно чистое море.

Обратно она едет в маленькой желтой маршрутке. Внутри всё трясется и грохочет; маршрутка прыгает на каждой кочке, падает в каждую яму, взлетает на каждом шве Северного моста.

Слева и справа мелькают огни двух других мостов, проносятся в черноте осенней ночи. S видит отражение своего плеча – и жалеет, что заоконную тьму не может осветить, например первый снег, его красное зарево. До снега еще месяц… два.