Прошлое в наказание (страница 5)

Страница 5

Анданте

Это походило на всеобщее помешательство. С механическими остервенелыми лицами люди, вооружившись чем попало, крушили металл и камень. Железный Дзержинский мрачно взирал на то, как разбивали мраморные фигурные блоки, доставшиеся ему в наследство от старого дореволюционного фонтана, чье место посреди просторной площади он занял, как выгибали и корежили, пытаясь отодрать, громадный меч с гордого постамента. Будто именно этот меч карал невинных сразу после Октябрьского переворота тысяча девятьсот семнадцатого и позже, в двадцатых, тридцатых, сороковых годах.

Я был одним из немногих, кто пытался остановить безумие. Бесполезно. Люди накатились тесной клокочущей толпой, обступили памятник и принялись крушить. Жажда разрушения, немедленной мести владела ими, объединяла, делала похожими, одинаковыми и молодых, и людей средних лет, и пожилых. «Триумф победителей? – зло думал я. – Так он вершится? Мерзость. Стоило ли ради этого добиваться победы?» Обрушившаяся на них свобода оказалась непосильным бременем. Ловушкой.

Вскоре откуда-то притащили крепкую длинную веревку. Несколько ловких ребят взобрались славному чекисту на плечи, накинули веревку на шею. Свержение идола ждали как высшей радости, как благодати.

– Что вы делаете?! – истошно кричал я. – Если он упадет, отскочить не успеете. Смотрите, сколько народу. Десятки погибнут. Вы что, не понимаете?

Не понимали. Жажда свержения ненавистного символа была сильнее чувства самосохранения.

К счастью, силенок не хватило. Слишком тяжел оказался Железный Феликс. Не поддался и меч, надежно, будто в ожидании подобного натиска, прикрепленный к постаменту. Вскоре ниспровергатели оставили свое намерение, толпа рассосалась. Часть ее потянулась к Старой площади, где уже окружили здание ЦК КПСС, – разнесся слух, что сановные коммунисты хотят вывезти какие-то важные документы. Посрамленный Дзержинский с веревкой на шее по-прежнему нависал над площадью. И надпись, выведенная белой краской нетерпеливой, ликующей рукой будто светилась на черной поверхности постамента: «Мы победили!» Эта надпись, погнутый меч да разбитый гранит старого фонтана – все, чего достигла выплеснувшаяся ненависть.

Только тут я понял, что у этого действа не было музыки. Оно могло идти лишь под барабанный бой, под грохот литавр. Голая ритмика, жесткая, примитивная, давящая сознание. И ничего более. Ни-че-го.

На Старой площади события развивались куда спокойнее. Хмурая толпа сгрудилась около главных подъездов, но обошлось разбитыми вывесками с надписью «Центральный комитет Коммунистической партии Советского Союза». Той самой партии, которая считала себя умом, честью и совестью эпохи. Потом наружу потянулись невзрачные мужчины и женщины; ясное дело, не коммунистические начальники, а низовые исполнители. Осадившие подъезд расступились, образовав коридор, и провожали плевками тех, кто понуро покидал недавнее вместилище «совести и чести», долгие годы руководившей страной. То, что происходило, было мерзко, но я понимал – жаждущих быстрого мщения не остановить.

Я отправился в Моссовет. Поезд метро вез людей с будничными лицами, которые так сходны со скучной музыкой. Будто и не произошло в минувшие три дня чего-то безмерно важного, связанного буквально с каждым, обещающего перемены всей стране. Будто и не пришло время надежды. На улице Горького тоже текла обычная жизнь. Будничные лица заполняли ее. Я не удивлялся этому, но мне было немного обидно. Съежившийся, грустный звук тянулся во мне.

Моссовет являл собой разительный контраст с тем, что творилось за его стенами: вне его стен всюду сновали деловитые мужчины и женщины, оживленно беседовали курильщики. Происходящее могла передать бойкая, ритмичная мелодия.

Миновав приемную, я прошел в кабинет Музыкантского. Александр Ильич был занят: перед ним сидели какие-то люди, сам он говорил по телефону. Впрочем, увидев меня, Александр накрыл ладонью трубку и с ходу выпалил:

– Надо съездить в Союз писателей России. Там что-то случилось. Скандал. Ребята поехали здание опечатывать, а там съезд какой-то. Смотайся, разберись. Машину я тебе дам.

Наши ребята с трехцветными повязками встретили меня у входа в старинный особняк на Комсомольском проспекте. Холл оказался полон людей, знакомых мне и незнакомых. Писательская братия и вправду собралась на съезд. Это были наши оппоненты, большей частью деревенщики.

Внезапно ко мне кинулся немолодой, подвыпивший мужичок, бородатый, напоминающий киношного купца.

– Я не покину здание. Стреляйте. Убейте меня, изверги. Убейте. Не покину. Я хочу умереть за Россию!

Ему грезились лавры героя-мученика. «Ты недостоин умереть за Россию», – молча заключил я. Не проявляя никакой реакции, поднялся на второй этаж, миновал открытые двери зала, наполненного писателями и ненавистью, одолел еще один лестничный марш, прошел в начальственный кабинет.

За большим столом сидели хмурые люди. Во главе – очень известный писатель из тех, кого советская власть давно возвела в чин литературного генерала. Рядом с ним – мой давний знакомый Коля Ерошенко. Несколько десятков пар настороженных, недоброжелательных глаз смотрели на меня.

– И ты с ними! – зло выпалил Коля.

– Мне поручено во всем разобраться, – я старался говорить ровным, спокойным голосом.

Он пропустил мои слова мимо шей.

– Посмотрите, – фальшиво, взывающе пропел он, – бывший писатель пришел закрывать русскую литературу. Новый Железняк! – И, глядя на меня с показным осуждением, добавил: – До чего ты дошел. Продаешь американцам Россию.

– Не беспокойся, – мой взгляд стал жестким. – Я не жадный. С тобой поделюсь.

Когда-то давно, в те времена, которые принято считать застойными, я занимался в литературной студии, лучшей в Москве, при Союзе писателей СССР. Мы собирались в благословенном месте, Центральном доме литераторов, и после бурных, с руганью до посинения, споров до хрипоты о рассказах, повестях, романах перебирались в Пестрый зал – в кафе, где частенько сиживали маститые писатели, поэты. Мы веселились от души, пьянея скорее от ощущения грядущих успехов, будущего признания, чем от соседства знаменитостей. Мы верили в свой жребий. В настоящее искусство. Наша жизнь шла как бы в двух плоскостях: истинной, связанной с литературой, с нашим творчеством, и ложной, порожденной скучной реальностью, в которой все было тронуто тленом. Порой казалось, что эти плоскости вовсе не пересекаются.

Я дружил с Мишей Манцевым, большим любителем выпить и автором неплохих романов, которые в силу несоответствия советской идеологии не имели никаких шансов на публикацию. Семью он содержал работой в фотоателье. Он был сыном писателя Ореста Манцева, удостоенного в начале пятидесятых Сталинской премии за роман о трагедии югославского народа и его «палаче» Иосифе Броз Тито, с которым поссорился другой Иосиф, Сталин, и которого требовалось заклеймить. Но вскоре после этого Сталин сыграл с Мишиным отцом скверную шутку – взял и умер. Отношения между СССР и Югославией начали налаживаться, книгу Ореста Манцева срочно изъяли из магазинов и библиотек. Рассказывали, что когда Тито вновь приехал в Советский Союз, он просил, и весьма настоятельно, о встрече с автором скандального романа. Увы, того не оказалось в Москве, поскольку наши власти срочно услали писателя в творческую командировку на Камчатку. Всего этого Мишин отец не перенес, затосковал, начал беспробудно пить и, не дождавшись толком, чем кончится приход к власти Брежнева, покинул этот мир.

Как многие пропойцы, Миша был добрым человеком. Никому не желал зла. Когда ругал чужие творения, это было не обидно – чувствовалось, что он судит с таких высоких позиций, что соответствовать им мог лишь гений. Он и себя не щадил. Потому, наверно, и пил, что понимал – то, что он пишет, слабо, подвластно времени. Потом от него ушла жена, уставшая от пьянства, от неустроенности, от безденежья. Миша тяжело переживал ее уход. И пил еще сильнее.

Как-то мы с ним запили на пару. Он – по своей причине, а я – от хандры. Стояло дождливое лето, и на улицу вовсе не хотелось. Мы славно кутили. Разговаривали о литературе, о политике. Миша ругал Горбачева. А вместе с ним Брежнева, Хрущева, Сталина. Потом он убежал в магазин, а я остался ждать. Тут в комнату вошла его мать, худая женщина с безмерно усталым лицом. Она посмотрела на меня пристальными недоверчивыми глазами и спросила:

– Давно вы знакомы с Михаилом?

– Давно.

– Два или три часа?

– Два года. Мы с ним в литературной студии учимся.

Сухо, прощающе кивнув, она ушла в свою комнату, и позже я видел ее лишь мельком.

Потом мы опять пили. Миша опять ругал Горбачева, Сталина. И социализм в придачу.

Колю Ерошенко Михаил не жаловал. По поводу ладных деревенских рассказов Николая говорил безапелляционно: «Скучно. И вранья много». – «Не будем спешить, – мягко возражал я. – Самое начало». – «Тут все ясно», – решительно ставил точку Михаил.

Вскоре Николай удачно женился на дочери большого начальника и пошел на службу, выбрав путь литературного чиновника. С тех пор я с ним не встречался. Пылились на прилавках его книги, которые мало кто покупал, доходили сведения об успешном восхождении по служебной лестнице. Я мало этим интересовался. Заурядная мелодия, которая не может привлечь, и потому бесполезна. Устроившись на работу в издательство, я жил своей жизнью и вовсе не собирался завидовать чужим успехам. Тем более добытым подобным путем.

Все это было теперь таким далеким, оторванным от нынешней реальности. Будто придуманным в собственной повести, в которую и сам я давно уже не заглядывал и которую почти позабыл.

Очень известный писатель по-прежнему смотрел на меня настороженными глазками. Он, литературный генерал, давно привыкший к власти, к послушанию тех, которые ниже, готов был вмешаться, когда понадобится, осадить ретивого подчиненного. Но пока он выжидал, чем кончится наша с Колей пикировка.

Глупо было трогать этот растревоженный улей, давать им возможность ощутить себя гонимыми. Они съехались со всей страны, чтобы поддержать переворот, и на тебе – такой облом. Потому и кипят у них страсти. Пусть сначала разъедутся, а потом можно и закрыть здание. Вместе с организацией. Ничего более не сказав, я повернулся и вышел из кабинета. Ожидавшим меня ребятам сказал, что наши действия здесь откладываются на день или два. Уезжаем.

Все, что происходило позже, продолжало напоминать мне какую-то фантасмагорию. Нечто спорадически-феерическое, призванное удивлять вне всякой меры – прыткая вертлявая музыка, порой отдающая какофонией.

Уже через час после возвращения от славных советских писателей я ехал в Институт общественных наук с полномочиями коменданта. И это здание надо было опечатать. Со мной в автобусе находилось с десяток человек – недавних защитников Белого дома.

Вскоре мы оказались перед старомодным зданием с мощными колоннами, в которых проглядывало гнилое величие сталинской эпохи. Открыв большие двери, я вторгся в просторный холл. И тотчас из-за стойки вышел служитель закона.

– Слушаю вас.

Он был щуплый, совсем не представительный на вид. Я показал предписание. Он внимательно изучил бумагу, проверил мои документы.

– Идемте к начальству.

Потом бумагу смотрел капитан, крепенький мужичок. Закончилось все безнадежной миной на лице и фразой:

– Действуйте.

Институт оказался громадным – сосредоточие зданий, старых и новых, высоких и не очень, соединенных многими переходами. Я обошел свои владения в сопровождении нескольких ребят и милиционера, взявшегося показать то, что теперь надлежало охранять нам. Пустынные гулкие коридоры и холлы принимали меня и моих спутников настороженно.

Расставив ребят в нескольких местах, я направился назад. Милиционер вновь показывал мне путь – с первого раза невозможно было запомнить, где и куда поворачивать, на какой этаж подниматься или опускаться.