Луна и шесть пенсов (страница 2)
Но я не уверен, что нуждаюсь в этих оправданиях. Не помню, кто именно посоветовал людям для душевного спокойствия делать каждый день две вещи, которые им не по нраву; совету этого мудреца я следую безоговорочно, и потому каждый день встаю с постели и каждый день ложусь в нее. Но в моей натуре есть склонность к аскетизму, и потому я еженедельно подвергаю мою плоть еще более жестокому испытанию: целиком прочитывая литературное приложение к «Таймс». Полезно размышлять об огромном количестве написанных книг, робких надеждах авторов увидеть книги напечатанными и о будущей судьбе писателей и их творений. Велик ли шанс пробиться той или иной книге сквозь эти заслоны? А если успех все же придет, то ненадолго. Бог знает, какие мучения претерпел автор, какой горький опыт пережил, сколько сердечных приступов выдержал – и все для того, чтобы дать возможность читателю немного развлечься или помочь скоротать время в дороге. А ведь, насколько можно судить по рецензиям, многие из этих книг превосходно написаны, их композиция тщательно продумана, а на некоторые потрачена чуть ли не целая жизнь. Из этого я извлек для себя мораль: писатель должен получать наслаждение от самого процесса творчества, освобождаясь от груза мыслей и оставаясь одинаково равнодушным к хвале и хуле, успеху или провалу.
Пришла война, а с ней и новые взгляды. Юность обратилась к кумирам, о которых мы раньше не слышали, и можно было предположить, в каком направлении двинутся те, кто идет за нами. Молодое поколение, неуемное и сознающее свою силу, не стучалось в двери, оно врывалось внутрь и усаживалось на наши места. Воздух сотрясался от их крика. Некоторые из старшего поколения, нелепо перенимая повадки молодых, изо всех сил убеждали себя, что их время еще не прошло; они пытались кричать громче всех, но их воинственные кличи казались жалким писком, а сами они напоминали старых распутниц, пытающихся с помощью карандаша, пудры и румян обмануть время. Те, что мудрее, достойно шли своим путем. В их бесстрастной улыбке сквозила насмешка. Они помнили, что в свое время так же шумно и презрительно вытесняли «стариков», и знали, что нынешние отважные, несущие факелы герои тоже впоследствии сойдут с сцены. Последнее слово никто не скажет. Когда Ниневия[2] заявила о своем величии, евангельская благая весть уже давно существовала. Смелые требования, кажущиеся новыми тому, кто их произносит, звучали почти с такой же интонацией сотни раз прежде. Маятник раскачивается туда-сюда. А движение всегда совершается по кругу.
Бывает, кто-то успевает прожить достаточное количество лет не только в своем времени, но и в новой, непонятной для него эпохе, и тогда в человеческой комедии случаются курьезные вещи. Кто, к примеру, помнит теперь о Джордже Краббе? А в свою эпоху он был известным поэтом, и мир признавал его гениальным с тем единодушием, какое редко встречается в наше сложное время. Он был учеником Александра Попа и писал нравоучительные рассказы в рифмованных двустишиях. Но потом разразилась Французская революция, последовали наполеоновские войны, и поэты стали слагать новые песни. А мистер Крабб упорно продолжал писать нравоучительные истории в рифмованных двустишиях. Полагаю, он читал стихи молодых поэтов, будораживших публику, но, не сомневаюсь, считал их вздором. Кое-что и правда было вздором. Но оды Китса и Вордсворта, пара стихов Кольриджа и еще в большей степени Шелли расширили еще неизведанные просторы духа. Однако мистер Крабб был глух как пень и по-прежнему сочинял рифмованные двустишия. Я иногда просматриваю то, что пишут молодые писатели. Возможно, среди них найдется и более пылкий Китс, и возвышенный Шелли, и их имена запомнит благодарное человечество. Здесь я молчу. Меня восхищает отделка их стиля – они так многого достигли в юности, что нелепо говорить, будто они что-то обещают. Восхищает богатство лексики, но, несмотря на словесное изобилие (не могу отделаться от мысли, что они так и родились со словарем Роже в ручонках), их творчество ничего мне не говорит: на мой взгляд, они слишком много знают и слишком поверхностно чувствуют; мне не по душе дружелюбие, с какой они похлопывают меня по спине, эмоциональность, с какой бросаются на грудь. Их страстность кажется мне вялой, их мечты несколько приземленными. Не нравятся они мне. Меня же отправили на полку. Я продолжаю писать нравоучительные истории рифмованными двустишиями. Но я был бы трижды дураком, если б делал это не только для собственного удовольствия.
Глава третья
Но все это между прочим.
Я очень рано написал первую книгу. По счастливой случайности, она привлекла внимание, и разные люди захотели со мной познакомиться.
Не без грусти предаюсь я воспоминаниям о литературной жизни того Лондона, когда я, поначалу робкий, но полный амбиций, влился в нее. Я давно не бывал в Лондоне, однако, если современные романисты точны в деталях, там многое изменилось. Сместились центры литературной жизни. Челси и Блумсбери заняли место Хэмпстеда, Ноттинг-Хилл Гейта и Хай-стрит в Кенсингтоне. Тогда были редкостью писатели моложе сорока, а теперь те, кто старше двадцати пяти, уже выглядят переростками. В те дни мы с застенчивостью относились к проявлению своих чувств, и страх показаться смешным смягчал проявления бахвальства. Не думаю, что прежняя богема отличалась чрезмерным целомудрием, но такой сексуальной распущенности, какая, похоже, процветает теперь, и в помине не было. Мы не считали лицемерием в особо пикантные моменты опускать занавес. Подыскивать грубые заменители вещам еще не считалось обязательным. Женщины еще не обрели полностью независимость.
Я жил неподалеку от вокзала Виктории и помню долгие поездки на автобусе к гостеприимным литераторам. Будучи по природе робким, я некоторое время топтался на улице и, только набравшись храбрости, звонил в звонок, и тогда меня, чуть живого от страха, вводили в душную, набитую под завязку комнату. Меня поочередно представляли известным людям, они говорили добрые слова о моей книге, отчего я чувствовал себя очень неловко. Я понимал, что от меня ждут остроумных реплик, но они приходили мне на ум только после окончания вечера. Пытаясь скрыть смущение, я активно передавал по кругу чашки с чаем и уродливо нарезанные бутерброды. Стараясь не привлекать к себе внимания, я незаметно наблюдал за этими небожителями и ловил каждое сказанное слово.
Мне вспоминаются дородные, с крупными носами неприветливые женщины, на которых одежда смотрелась как доспехи, и маленькие, похожие на мышек старые девы с еле слышными голосами и колючими глазками. Я был покорен упорством, с каким дамы, не снимая перчаток, поглощали бутерброды, и с восхищением взирал, как они, думая, что никто не видит, вытирают пальцы об обивку стульев. Обивке пользы это не приносило, но, полагаю, хозяйка, навещая подруг, отыгрывалась в свою очередь на их мебели. Некоторые дамы были в модных туалетах, оправдываясь тем, что не могут быть одеты как замарашки только потому, что написали роман. Если у тебя хорошая фигура, не стоит ее скрывать, а красивая туфелька на маленькой ножке уж точно не помешает редактору принять твой «опус». Другие, наоборот, находили такой взгляд легкомысленным и носили одежду из обычных магазинов и уродливую бижутерию. Мужчины редко одевались эксцентрично. Стараясь не выглядеть представителями богемы, они носили строгую одежду, какую носят офисные работники. Выглядели при этом всегда слегка уставшими. Я никогда раньше не был знаком с писателями, они казались мне странными и даже не совсем настоящими.
Помнится, меня восхищали их разговоры, и я с удивлением слушал, как они язвительно осыпают колкостями собрата по перу, стоит ему закрыть за собой дверь. Особенность людей художественного склада в том, что друзья дают им повод для насмешек не только своим внешним видом или характером, но и своим творчеством. Я не надеялся когда-нибудь научиться выражаться так же легко и изящно, как они. В те дни разговор приравнивался к искусству, остроумный ответ ценился выше глубокомыслия, а эпиграмма еще не стала механизмом по превращению глупости в подобие мудрости и придавала живость салонной болтовне. Жаль, что я ничего не запомнил из этого каскада остроумия. Впрочем, беседа обретала некое единство, когда затрагивалась финансовая сторона нашей деятельности. Обсудив достоинства новой книги, мы переходили к тому, насколько велика ее распродажа, какой аванс получил автор и сколько денег книга в результате ему принесет. Затем разговор переключался на издателей, кто щедр, а кто скуп, начинались споры, с кем лучше иметь дело – с тем, кто предлагает щедрый гонорар, или с тем, кто может пристроить любую книгу. Некоторые издатели не скупятся на рекламу, другие наоборот. Одни идут в ногу со временем, другие старомодны. Шел разговор и об агентах – кто расторопнее, кто выбивает лучшие условия, и о том, что требуется редакторам, сколько они платят за тысячу слов и насколько аккуратно это делают. Вся эта кухня мне казалась ужасно романтичной. Словно меня приобщили к некоему мистическому братству.
Глава четвертая
Никто не относился в то время ко мне с таким участием, как Роуз Уотерфорд. Она соединяла в себе мужской ум и женскую непредсказуемость, а ее романы отличались особой оригинальностью. Именно у нее я однажды встретил жену Чарльза Стрикленда. Мисс Уотерфорд устроила чайную вечеринку, и ее небольшая гостиная была переполнена. Все оживленно болтали, и, не участвуя в беседе, я чувствовал себя неловко, но по своей робости не решался присоединиться ни к одной из групп гостей, казалось, всецело поглощенных своими делами. Не забывая про обязанности хозяйки, мисс Уотерфорд уловила мое смущение и подошла.
– Вам стоит поговорить с миссис Стрикленд, – сказала она. – Она без ума от вашей книги.
– А чем она занимается? – спросил я.
Я сознавал свое невежество, и если миссис Стрикленд была известным писателем, то стоило узнать это прежде, чем вступить с ней в разговор.
Роуз Уотерфорд скромно потупилась, чтобы придать больший вес своим словам.
– У нее прекрасные ланчи. Стоит вам сказать ей несколько слов – и ждите приглашения.
Роуз Уотерфорд была циником. На жизнь она смотрела как на подаренную возможность писать романы, а на людей – как на необходимое для этого сырье. Время от времени она приглашала некоторых избранных, тех, кто восхищался ее талантом, к себе домой, и тогда была гостеприимной хозяйкой. С добродушным презрением посмеиваясь над их слабостью к знаменитостям, она играла перед ними роль талантливой и широко мыслящей писательницы.
Представленный миссис Стрикленд, я минут десять говорил с ней наедине. Запомнился мне только ее приятный голос. У нее была квартира в Вестминстере, выходящая на недостроенную церковь, и, будучи соседями, мы прониклись друг к другу симпатией. Магазин армии и флота служит связующим звеном для тех, кто живет между рекой и парком Сент-Джеймс. Миссис Стрикленд спросила мой адрес, и через несколько дней я получил приглашение на ланч.
Я не был избалован приглашениями и с радостью его принял. Пришел я с небольшим опозданием, ибо, из-за страха прийти первым, три раза обошел вокруг церкви. Компания была почти вся в сборе. Пришли мисс Уотерфорд, миссис Джей, Ричард Твайнинг и Джордж Роуд. Все без исключения – писатели. Стояла ранняя весна, день был погожий, и все находились в прекрасном настроении.