Купание в пруду под дождем (страница 4)
[3]
Этот Ханов, мужчина лет сорока, с поношенным лицом и с вялым выражением, уже начинал заметно стареть, но все еще был красив и нравился женщинам. Он жил в своей большой усадьбе, один, нигде не служил, и про него говорили, что дома он ничего не делал, а только ходил из угла в угол и посвистывал или играл в шахматы со своим старым лакеем. Говорили про него также, что он много пил. В самом деле, в прошлом году на экзамене даже от бумаг, которые он привез с собой, пахло духами и вином. Тогда на нем все было новенькое, и Марье Васильевне он очень нравился, и, сидя рядом с ним, она все конфузилась. Она привыкла видеть у себя экзаменаторов холодных, рассудительных, а этот не помнил ни одной молитвы и не знал, о чем спрашивать, и был чрезвычайно вежлив и деликатен, и ставил одни пятерки.
– А я к Баквисту еду, – продолжал он, обращаясь к Марье Васильевне, – но, говорят, его нет дома?
С шоссе свернули на проселочную дорогу: Ханов впереди, Семен за ним. Четверка ехала по дороге, шагом, с напряжением вытаскивая из грязи тяжелый экипаж. Семен лавировал, объезжая дорогу, то по бугру, то по лугу, часто спрыгивая с телеги и помогая лошади. Марья Васильевна думала все о школе, о том, какая будет задача на экзамене – трудная или легкая. И ей было досадно на земскую управу, в которой она вчера никого не застала. Какие беспорядки! Вот уже два года, как она просит, чтобы уволили сторожа, который ничего не делает, грубит ей и бьет учеников, но ее никто не слушает.
Пусть нам и чуточку совестно за свое предположение, что у нас тут любовная история, мы, прочитав первый абзац на этой странице, видим, что Марья Васильевна думает о том же. У Ханова (как она замечает) лицо «поношенное и с вялым выражением», оно уже начинает стареть, однако Ханов все еще «нравится женщинам». Живет один, просаживает жизнь (ничего не делает, только играет в шахматы да пьет). В прошлом году, когда он приезжал к ней в школу, от его бумаг пахло вином. Наверняка же это ее раздражает и ужасает? Ну, вообще-то нет: бумаги его пахли «духами и вином», и Марье Васильевне он «очень нравился», сидя рядом с ним, она «конфузилась», что мы прочитываем как «конфузилась от своих чувств, какие возникали в ней от близости с ним».
Поищем-ка в последней фразе первого абзаца небольшой намек на то, как Чехов вылепливает своих персонажей. Мы узнаём, что Марья Васильевна «привыкла видеть у себя экзаменаторов холодных, рассудительных». Это позволяет нам допустить, что Ханов как раз противоположен тому (скажем, приветлив и душевен). Мы двигаемся с этим предположением далее по тексту, и оно подтверждается (он был «чрезвычайно вежлив и деликатен»), но вместе с тем и усложняется. Пусть Ханов приветлив и душевен, он вдобавок бестолков, рассеян и неспособен ни на какое взрослое различение (не помнит «ни одной молитвы», «ставит одни пятерки»).
Таким образом, колоритного персонажа (пригожий богач) нам подкрашивают противоречивыми сведениями (да, он пригож и богат, но к тому же обормот, и мы улавливаем, что алкоголизм – отчасти следствие его разгильдяйства, извод невнимательности или же уход от действительности). Возникающий человек сложен и объемен. Мы размышляем о нем, его так просто в карман не сунешь, и нам не вполне понятно, хотим мы, чтоб Марья Васильевна им интересовалась, или нет.
Ханов объявляет цель своей поездки, и это завершает его портрет милого обалдуя: он отправляется в дальний путь по грязи, чтобы навестить друга, но понятия не имеет, дома ли тот вообще.
Повозки съезжают с шоссе. В рассказе попроще все мысли Марьи Васильевны были б о Ханове. Но Чехов помнит, какую Марью Васильевну он создал. Она живет здесь давно. Она знает Ханова, а Ханов знает ее. Она, подозреваем мы, давным-давно рассмотрела Ханова как возможного здешнего спасителя. А потому ее ум легко и непринужденно возвращается к школе, и мы вспоминаем, что после рассказа Семена об убийстве произошло то же самое. Она уже дважды удаляется от мира к мыслям о школе (и мы теперь еще более восприимчивы к дальнейшим подобным уходам). Зачем она это? Что это говорит нам о ней такого, что нам было бы полезно знать?
Пока отложим это. Но заметим, что тут задействуем свои ожидания действенности: если позднее окажется, что такая склонность Марьи Васильевны никак не используется, нам такое двойное подчеркивание покажется (несколько) избыточным.
Да, суров он, жанр рассказа.
Суров, как анекдот, как песня, как привет с эшафота.
[4]
Председателя трудно застать в управе, а если застанешь, то он говорит со слезами на глазах, что ему некогда; инспектор бывает в школе раз в три года и ничего не смыслит в деле, так как раньше служил по акцизу и место инспектора получил по протекции; училищный совет собирается очень редко и неизвестно, где собирается; попечитель – малограмотный мужик, хозяин кожевенного заведения, неумен, груб и в большой дружбе со сторожем, – и бог знает, к кому обращаться с жалобами и за справками…
«Он в самом деле красив», – подумала она, взглянув на Ханова.
А дорога все хуже и хуже… Въехали в лес. Тут уж сворачивать негде, колеи глубокие, и в них льется и журчит вода. И колючие ветви бьют по лицу.
– Какова дорога? – спросил Ханов и засмеялся.
Учительница смотрела на него и не понимала: зачем этот чудак живет здесь? Что могут дать ему в этой глуши, в грязи, в скуке его деньги, интересная наружность, тонкая воспитанность? Он не получает никаких преимуществ от жизни и вот так же, как Семен, едет шагом, по отвратительной дороге, и терпит такие же неудобства. Зачем жить здесь, если есть возможность жить в Петербурге, за границей? И казалось бы, что стоит ему, богатому человеку, из этой дурной дороги сделать хорошую, чтобы не мучиться так и не видеть этого отчаяния, какое написано на лицах у кучера и Семена; но он только смеется, и, по-видимому, для него все равно и лучшей жизни ему не нужно. Он добр, мягок, наивен, не понимает этой грубой жизни, не знает ее так же, как на экзамене не знал молитв. Жертвует он в школы одни только глобусы и искренно считает себя полезным человеком и видным деятелем по народному образованию. А кому нужны тут его глобусы!
Марья Васильевна продолжает размышлять о школе, о бездарном управлении ею и о том, что неизвестно, к кому обращаться…
А следом вдруг перескакивает, перебивая саму себя: «Он в самом деле красив». То есть, даже пренебрегши Хановым, она за ним наблюдает (его широкая богатая спина, облаченная в дорогую шубу, покачивается чуть впереди) и, могли б мы сказать, делает вид, что думает о школе, а на самом-то деле думает о Ханове – ну или пытается не думать о нем.
Вот эта перебивка в потоке мыслей – чудесная штука. Она сообщает нам: ум способен быть в двух местах одновременно. (В уме одновременно болтается множество мысленных цепочек, сознание же замечает по одному за раз.)
Отметим краткий всплеск удовольствия, какой мы ощущаем, распознав в Марье Васильевне себя. (Случалось ли с вами легкое, настойчивое, невзаимное, неоправданное увлечение?) Он ей не пара, она это понимает, да и не рассматривала его в этом качестве всерьез, и все же ум ее все ускользает и ускользает к нему, слово пес на задворки приятно пахнущего ресторана.
Обратите внимание, до чего нетерпелив ваш читающий ум, – или, скажем, до чего он бдителен. Он знает, где мы оказались: Марья Васильевна, одинокая и несчастная, видит в Ханове потенциальное противоядие. Подобно одержимому сыщику, читающий ум истолковывает каждый новый фрагмент текста исключительно в этом ключе и более ничем почти не интересуется.
И все же вот здесь, на третьем абзаце, кажется, хотим мы того или нет, нам предложат описание дороги.
Зачем рассказам вообще подобные описания? Зачем Чехов решил отвлечь нас от центрального действия и описать мир вокруг подводы? Одно из невысказанных обещаний рассказа – поскольку он краток, – состоит в том, что в нем не будет ничего избыточного. Все в нем нужно зачем-то (чтобы рассказ все это задействовал) – даже краткое описание дороги.
Итак, начинается это описание, и где-то в недрах нашего читающего ума созревает вопрос: как это описание дороги окажется значимым, то есть неизбыточным?
Ранее мы задавались вопросом, существуют ли у художественной прозы какие-нибудь «законы». Есть ли что-то такое, на что наш читающий ум попросту откликается? Физические описания, похоже, из этой категории. Кто знает, почему? Нам нравится слушать, как описывают наш мир. И нам нравится, когда его описывают предметно. («Двое мужчин в зеленых свитерах играли в салки возле разбитого автомобиля» лучше, чем «Я ехал по некой местности, там было блекло, и я мало что заметил».) Предметное описание, как реквизит в пьесе, помогает нам полнее поверить в то, что целиком и полностью вымышлено. В некотором роде это дешевая или, во всяком случае, простая писательская уловка. Если пытаюсь поместить вас в определенный (вымышленный) дом, я, возможно, изображу на диване в том доме «крупного белого кота, растянувшегося чуть ли не вдвое от своей обычной длины». Стоит вам увидеть этого кота, как дом для вас станет настоящим.
Но в этом лишь часть приема. Тот кот, размещенный в том конкретном рассказе, теперь еще и кот метафорический – применительно ко всем прочим десяткам (сотням) метафорических элементов в рассказе.
И этот кот теперь обязан выполнить определенную работу, связанную с излагаемым. Или, можно сказать, самим этим присутствием ему предстоит определенная работа, связанная с излагаемым, хочет он этого или нет; вопрос в том, какую работу ему поручат и справится ли он с ней.
В нашем рассказе тем временем дорога «все хуже и хуже». Таков выбор автора; если бы дорога становилась шире и суше и выбралась на луг, усыпанный юными цветами, рассказ был бы совсем иным. Что же это «означает» – что дорога все хуже? Зачем Чехову ухудшать дорогу? Хороший вопрос, и отвечать на него лучше всего вам, дорогой читатель, и вот каким способом: держите в уме две модели (дорога все хуже – и дорога все лучше) и почувствуйте, чем именно ухудшающаяся дорога – выбор предпочтительнее, чем дорога улучшающаяся, или наоборот; однако пока давайте просто отметим, что Чехову в этом абзаце удалось вот что: во-первых, он не забывает, куда поместил нас (в телегу, едущую по лесу ранней весной), а во-вторых, обрисовывает эти обстоятельства подробнее («колеи глубокие, и в них течет и журчит вода»).
Итак, описание выходит одновременно и реалистичным (весна, тает снег, дороги развозит), и слегка поэтическим, что уточняет наше понимание рассказа.
Грубо говоря, мы понимаем из этого описания вот что: «условия постепенно ухудшаются». Дорога «все хуже и хуже». «Въехали в лес». «Сворачивать негде». Ехать этим путем непросто (ветви хлещут по лицу).
Все это укладывается у нас в голове иначе (более зловеще, скажем так), нежели какое-нибудь такое описание, в котором герои «выезжают из леса на яркое солнышко», там оказывается, что «дорога радушно раздалась вширь», а «свисавшие с веток цветы скользили ей по щекам, пока подвода неспешно катилась мимо веселой крестьянской свадьбы».)
И то, и другое описание выполнили бы некую подготовительную задачу: мы бы почувствовали, что Чехов использует это описание, чтобы подготовить нас к дальнейшему.
Странно же вот что: реши Чехов отправить телегу по маршруту мимо веселой крестьянской свадьбы, это изменило бы весь оставшийся рассказ. Или: оставшемуся рассказу пришлось бы измениться, чтобы учесть это более оптимистическое описание и увязать его с большей, развивающейся текстовой сущностью.
Рассказ – органическое целое, и когда мы говорим, что он хорош, мы тем самым утверждаем, что рассказ этот чутко откликается на самого себя. Это верно в обе стороны: краткое описание дороги сообщает нам, как понимать текст на этом его рубеже, но также и то, как понимать его на всех предыдущих – и на всех тех, какие ждут впереди.