Три комнаты на Манхэттене (страница 14)
– Мы с вами родственники… Моя жена ужасно удручена всей этой историей… Ваша сестра Марта звонила мне сегодня утром… Эдмон слег… Его положение внушает самую серьезную тревогу, так как он находится в состоянии сильнейшей нервной депрессии. Шарль вернулся из Парижа нынче утром и тоже мне звонил… Излишне говорить, что он без злобы не может слышать вашего имени… Утром все чуть было не уладилось… Когда полиция пришла за Маню, он улизнул на чердак и попытался покончить с собой… Или револьвер отказал, или, находясь в лихорадочном состоянии, Маню забыл спустить предохранитель… А может быть, решил разыграть комедию, что тоже не исключено… Так или иначе, если бы произошел несчастный случай, нам легче было бы замять дело… То, что он виноват в убийстве, не подлежит никакому сомнению, тем более что попытка самоубийства выдала его с головой… Но давайте предположим на минуту, что, желая отомстить, он втянет в это дело вашу дочь, Эдмона и всех их друзей… Согласитесь, что весь город, ваши родные и друзья достаточно долго уважали ваше желание жить в одиночестве и молчали о ваших маниях, пристрастиях и чудачествах… Теперь создалось серьезное, я бы сказал, даже трагическое положение…
Лурса, закурив сигарету, сказал:
– Нельзя ли ввести Маню?
Однако он был взволнован. Но совсем не так, как им хотелось. Лурса волновался, как мальчик на первом любовном свидании; и знай те двое об этом, они задохлись бы от злости.
Он ждал Маню! Ему не терпелось увидеть его вновь! Он завидовал Карле, которая накануне бегала по всему городу, разнося записки от Николь! Завидовал своей дочери, сидевшей на скамейке в суде в обществе жандармов и воров, рядом с плачущей матерью; завидовал дочери, которая невозмутимо бросала вызов всем тем, кто нарочно шнырял взад и вперед, глядя на нее с жалостью и любопытством.
С ним произошло нечто удивительное, неожиданное, настоящее потрясение! Он вылез из своей берлоги! Вышел в город, на улицу!
Он вдруг увидел Николь за обедом, Николь, которая за неимением горничной сама поднималась и принимала блюда у подъемника, ставила их на стол, не проронив ни слова.
Он видел Маню… Слышал Джо Боксера… Он посетил эту подозрительную харчевню с двумя девицами, за которыми из-за приоткрытой двери следит их матушка в халате…
Ему захотелось…
Было чудовищно трудно не только произнести это вслух, но даже сформулировать свою мысль про себя, тем более что все это было для него непривычно и он боялся смешных положений.
Он не осмелился докончить: «захотелось жить». Может быть, лучше сказать: «захотелось драться»? Это, пожалуй, точнее. Встряхнуться, стряхнуть солому, приставшую в логове, подозрительные запахи, въевшиеся в кожу, всю непереносимую прогорклость своего я, которое слишком долго томилось между четырех стен, уставленных книгами…
И броситься вперед…
Сказать Николь, сев за стол против нее, сказать сейчас же, непринужденным, даже легкомысленным тоном: «Не бойся!»
И пусть она поймет, что он такой же, как они, что он с ними, а не с теми, другими, что он со своей дочерью, с Карлой, с Эмилем, с этой матерью, дающей уроки музыки.
Сегодня он еще не пил! Он отяжелел, зато чувствовал себя сильным, прекрасно владел собой.
Он поглядывал на дверь. Его сжигало нетерпение. Он ловил шумы, различал шаги полицейских в длинном коридоре, приглушенный крик госпожи Маню, ее рыдания; видимо, она пыталась броситься на шею сыну, но ее оттолкнули…
Наконец-то… В щелку двери просунулась жестко очерченная физиономия полицейского в штатском, который взглядом спросил прокурора и, получив столь же молчаливый ответ, по знаку Рожиссара ввел молодого человека…
Рожиссар, который каждый год отправлялся на поклонение святым местам в Лурд[1] и в Рим в блаженной надежде зачать ребенка, заговорил так, как полагается говорить прокурору:
– Господин следователь задаст вам несколько вопросов, но ваши ответы записываться не будут, так как этот допрос неофициальный. Можете поэтому говорить совершенно искренне, что я от души вам и советую…
Почему первым среди всех присутствующих мальчуган заметил именно Лурса? Именно Лурса искали его живые быстрые глаза с первой же минуты, когда его ввели в кабинет прокурора, где царил официальный полумрак.
И Лурса невольно отпрянул, смущенный и опечаленный. Да, опечаленный, ибо он сразу почуял, что Эмиль сердит на него, что именно его юноша считает ответственным за все случившееся. Даже, пожалуй, более того! Казалось, он говорит: «Я приходил к вам и чистосердечно признался во всем. Расплакался перед вами. Сказал все, что было у меня на сердце. И вас, вас я встречаю здесь. Это из-за вас меня арестовали, из-за вас, который…»
Эмилю не предложили стула. Роста он был среднего, брючина на правом колене была забрызгана грязью. Хотя он старался овладеть собою, руки его тряслись.
Лурса завидовал ему. Даже не так его восемнадцати годам, как его способности приходить в такое полное отчаяние и, стоя здесь почти в полуобморочном состоянии, считать, что вся вселенная рухнула, знать, что мама плачет, Николь ждет и никогда не заподозрит его ни в чем дурном, что Карла приняла его, только его одного, в сердце свое, хотя, казалось бы, вся ее неистовая любовь уже давно отдана Николь.
Его любят! Любят безудержно! Любят безоговорочно! Пусть его мучат, пусть его осудят, пусть казнят, все равно три женщины всегда будут верить в него!
Что он сейчас чувствовал? Он, должно быть, весь напрягся, чтобы не повернуться к Лурса, чтобы глядеть прямо на Дюкупа, который сидел теперь за письменным столом, в то время как прокурор шагал по кабинету.
– Как вам уже сказал господин прокурор…
– Я не убивал Большого Луи!
Эти слова взорвались, как бомба, неудержимо и смятенно.
– Попрошу меня не прерывать… Как вам уже сказал господин прокурор, сейчас идет не официальный допрос, а скорее частная беседа…
– Я не убивал!
Он схватился рукой за край письменного стола: стол был красного дерева, обтянутый зеленой кожей. Возможно, ему отказали ноги. Только он один замечал этот письменный стол, это тусклое окно, куда заглядывал день, которого все они не видели, не желали видеть.
– Не хочу идти в тюрьму!.. Я…
Он повернулся всем телом к Лурса, и во взгляде его горело безумное желание броситься на адвоката и расцарапать ему физиономию.
– Это он, это он вам сказал…
– Успокойтесь! Прошу вас…
Прокурор положил руку на плечо Эмиля. А Лурса понурил голову, его жгло настоящее горе, какое-то смутное неопределенное чувство стыда за то, что он не сумел внушить доверие этому мальчугану.
Впрочем, и Николь тоже. И Карле. И уж разумеется, этой несчастной матери, мимо которой он только что прошел!
Он их враг!
– Это я попросил месье Лурса присутствовать при разговоре, учитывая особое положение, в каком он очутился. Убежден, что вы не отдаете себе в этом отчета. Вы молоды, импульсивны. Вы действовали безрассудно и, к несчастью…
– Значит, вы думаете, что это я убил Большого Луи?
Он задрожал всем телом, но не от страха, Лурса сразу об этом догадался, а от жестокой тоски, от сознания, что тебя не поймут посторонние, что ты один против всех, ты загнан, окружен, отдан на растерзание двум коварным чиновникам в присутствии какого-то Лурса, который сейчас казался юноше огромным злобным зверем, притаившимся в углу.
– Неправда! Я воровал, верно! Но и другие тоже воровали.
Он заплакал без слез, только лицо его исказила гримаса, с непостижимой быстротой сменившаяся десятком других, так что на него больно было смотреть.
– Меня не имеют права арестовывать одного!.. Я не убивал!.. Слышите? Я не…
– Ш-ш! Тише, тише…
Прокурор испугался, что крики Эмиля услышат в коридоре, хотя дверь кабинета была обита войлоком.
– Меня увели из дома в наручниках, будто я…
Неожиданно для всех присутствующих Дюкуп ударил по столу разрезальным ножом и машинально прикрикнул:
– Молчать!
Было это до того неожиданно, что пораженный Маню замолчал и тупо уставился на следователя.
– Вы находитесь здесь, чтобы отвечать на наши вопросы, а не для того, чтобы разыгрывать непристойную комедию… Вынужден призвать вас к благоразумию…
Эмиль, нетвердо стоявший на своих по-мальчишески тонких ногах, пошатнулся, над его верхней губой и на висках заблестели капли пота. Шея его сзади напоминала цыплячью.
– Вы не отрицаете, что позаимствовали, – видите, как вежливо я с вами говорю, – чужую машину, чтобы отвезти своих приятелей за город. Машина принадлежала помощнику мэра, и по вашей неопытности или потому, что вы находились в состоянии опьянения, произошел несчастный случай.
Насупив брови и хмуря лоб, который прочертили три складки, Эмиль вслушивался в слова следователя, но ничего не понимал. Слова доходили до него с трудом, были просто набором звуков, лишенных всякого смысла, даже слово «машина» не дошло до сознания. Фразы были слишком длинные, Дюкуп слишком спокоен, слишком сух и прям, слишком подозрителен.
– Нужно заметить, что до того дня, вернее, до той ночи о юношах, ставших впоследствии вашими друзьями, в городе не было никаких разговоров и у них не было никаких неприятностей.
Эмиль снова оглянулся. Его взгляд встретился со взглядом Лурса, который сидел в самом темном углу кабинета около камина в стиле ампир.
Маню по-прежнему ничего не понимал. Барахтался в какой-то жиже. Искал точки опоры. Взгляд его говорил: «Что вы еще выдумали?»
– Обернитесь ко мне и соблаговолите отвечать на вопросы. Давно вы работаете в качестве продавца в книжном магазине Жоржа?
– Год.
– А до того?
– Учился в школе.
– Простите, простите! А не работали ли вы некоторое время в агентстве по продаже недвижимого имущества на улице Гамбетты?
На сей раз мальчик яростно оглядел их всех и крикнул:
– Да!
– Не скажете ли вы нам, при каких обстоятельствах вы ушли из агентства?
Мальчишка вызывающе вскинул голову. Он весь словно застыл, с головы до ног.
– Меня выгнали! Да, выгнали! Точнее, господин Гольдштейн, плативший мне двести франков в месяц при условии, что я буду разъезжать по их делам на своем собственном велосипеде, выгнал меня потому, что в так называемой малой кассе оказалась недостача в двенадцать франков.
– Или около того. В малой, как вы выражаетесь, кассе хранились деньги, которые Гольдштейн выдавал вам на марки, на заказные отправления, на мелкие канцелярские расходы. В течение известного времени он терпеливо следил за вами, отмечал все ваши расходы на посылки, ваши траты и так далее. Таким образом, он поймал вас с поличным… Вы мошенничали с марками и с расходами на транспорт.
Наступило молчание, долгое, давящее. Дождь не унимался. И тишина, царившая в коридоре за дверью, почему-то казалась еще более пугающей, чем здесь, в кабинете прокурора.
Рожиссар движением руки остановил Дюкупа, и тот понял, что не стоит задерживаться на мелочах.
Но было уже слишком поздно. Следователь колко и настойчиво спросил:
– Ну, что же вы нам скажете?
Молчание.
– Полагаю, что вы признаетесь?
Тут трое мужчин почти физически увидели вздох Маню, шедший из самой глубины легких; потом он выпрямился, медленно обвел присутствующих глазами и отчеканил:
– Больше я ничего не скажу!
Взгляд его задержался на лице Лурса, и в нем промелькнула тень колебания, сомнения – возможно, потому, что большие глаза адвоката были еще печальнее, чем всегда.
VII
Через полчаса по зданию суда разнесся слух, что Лурса будет защищать Эмиля Маню. Он еще сидел в кабинете прокурора. Дверь все время оставалась закрытой, только раз Рожиссар покинул комнату – он обещал жене позвонить в половине двенадцатого и, не желая говорить из кабинета, ходил в соседнее помещение.
– Он чуть ли не умолял мальчишку, чтобы тот согласился взять его защитником! – сказал месье Жердь своей не менее длинной супруге, находившейся на другом конце провода.
Прокурор явно преувеличивал. Правдой было лишь то, что описываемая им сцена прошла довольно-таки нелепо, и повинны в этом были в равной мере все присутствующие. Рожиссар с Дюкупом растерялись, когда юноша рассвирепел и отказался отвечать на их вопросы. Они отошли к окну и стали вполголоса совещаться. Вернувшись к столу, Дюкуп объявил:
– Я считаю своим долгом сообщить вам, что по закону вы можете уже сейчас вызвать сюда своего будущего адвоката и потребовать его присутствия при дальнейших допросах…
Понятно, что при слове «адвокат» Маню машинально взглянул на Лурса. Просто по ассоциации идей. Однако Лурса чуть ли не покраснел. Возможно, ему еще удалось бы скрыть свои чувства от людей взрослых. Но не от этого мальчугана, потому что те чувства, которые сейчас владели им самим, были столь же наивными и столь же бурными, как чувства ребенка.