Три комнаты на Манхэттене (страница 29)

Страница 29

Она не глядела на улицу, не интересовалась рыночной толчеей. Она глядела только на меня. И злилась, что я сижу на полу, окруженный своими зверями и игрушечной мебелью; злилась, что я способен без конца следить за тем, как вновь и вновь рождаются на железном карнизе водяные рисунки; злилась, что я…

Отпустив очередного покупателя, матушка взбегала наверх, как всегда, свежая и опрятная, как всегда, в клетчатом фартуке с развевающимися на плечах крылышками.

– Вам ничего не надо, тетя Валери?.. Малыш не шалит?..

Именно в то утро разговор зашел о бабушке Альбера. Почти каждый день, в один и тот же час, я видел, как она выходила из двери, примыкавшей к мучному лабазу. Я частенько недоумевал, как это Альбер остается совершенно один; я даже тревожился, так как мои родители никогда не оставили бы меня дома одного.

Звали ее мадам Рамбюр. Она была высокая, сухопарая, с ровным сероватым лицом и в перчатках такого же серого оттенка. Она бросалась в глаза хотя бы потому, что в отличие от всех прочих женщин отправлялась за покупками одетая как на парад: в шляпке, лиловой вуалетке и с ридикюлем на серебряной цепочке.

Не обращавшая ни на что внимание, тетя тем не менее сразу приметила мадам Рамбюр, и я, не давая себе в том ясного отчета, догадывался: так оно и должно быть.

– Что это за фря такая? Воображает о себе слишком много!

Но мадам Рамбюр ничего о себе не воображала. Одетая как бы в полутраур, она просто держалась с достоинством. Конечно, она осторожно приподнимала юбку, переступая через капустные отбросы или лужи, и остерегалась прислоняться к прилавку. Равно как остерегалась отвечать на зазывания торговок и, для того чтобы купить самую малость, дважды обходила весь рынок.

– Несчастная женщина… – вздохнула матушка. – Я как-нибудь вам подробно расскажу… Муж ее занимал видную должность… Если не ошибаюсь, в интендантстве… А сын негодяй… Он уже… – Она понизила голос, но мне все равно было слышно: – Он уже дважды сидел в тюрьме… Внука она к себе взяла, у него чахотка… Живут в двух комнатах, неизвестно даже на что…

Два слова поразили меня: «тюрьма» и «чахотка». Я посмотрел на окно Рамбюров и увидел Альбера: он сидел в своем креслице и листал книжку с картинками. Может, это он от чахотки так похож на девчонку? Но почему его водят всем на потеху с длинными локонами? И почему одевают так чудно́? В тот день, например, на нем была синяя бархатная матроска, такую носил и я до того, как мне купили охотничий костюм. Но вместо воротника с полосками на него надели большой белый репсовый воротник, обшитый кружевами.

Тетя Валери осмотрела его и промолчала. Ей, видно, приятно было сознавать, что хоть этот болен. Но тут в лавке звякнул колокольчик. Матушка исчезла в лестничной клетке. Я услышал голос часто заходившей в лавку рыбной торговки, она жаловалась:

– Уж и не знаю, что с нами будет, все забастовки да забастовки…

Я стал расспрашивать тетю:

– Что такое забастовка?

– Это когда рабочие не хотят больше работать.

– И что же они тогда делают?

– Дерутся с жандармами и перерезают бритвой сухожилия лошадям… – Лицо ее дышало злобой. Маленькие, подернутые влагой глазки вперились в меня. – Если так дальше пойдет, не миновать революции…

Вот тут я и почувствовал, что она меня ненавидит. Она ненавидела меня не так, как ненавидят кого-нибудь взрослые, а как мог бы меня ненавидеть завистливый сверстник. Почему же я все-таки продолжал ее расспрашивать?

– А кто такой Феррер?

– Анархист…

– А что такое анархист?

– Тот, кто хочет сделать революцию и бросает бомбы…

На то, чтобы переварить все это, мне требовались часы, а то и дни, и, мгновенно забыв про тетю Валери, я вновь погрузился в созерцание дождя, железного карниза и рынка с молочно белевшими, как большущий глаз, часами; но сквозь все это, будто сквозь филигрань, мне более или менее отчетливо представлялись другие картины: чахоточный Альбер, с его сидевшим в тюрьме отцом, анархисты, Феррер, рабочие, которые перерезают сухожилия лошадям…

Мне случалось подолгу так забываться, а потом я, вздрогнув, просыпался. На этот раз от моих грез меня оторвал тетин голос. Она сунула руку себе под юбку и извлекла мелочь.

– На!.. Сходи возьми мне журнал, все расхватывают, читают…

Я посмотрел на площадь; вокруг киоска толпились люди, показывая друг другу иллюстрированный журнал. Я бегом спустился вниз.

– Куда ты? – забеспокоилась матушка.

– Купить журнал тете Валери.

Насколько я помню, это был «Пти журналь иллюстре». На цветной обложке фотография остриженного бобриком усатого мужчины с темными глазами. «Анархист Феррер».

А на тыльной стороне другая цветная картинка: какой-то двор, стена, стоящий человек с завязанными глазами и солдаты, вскинувшие ружья. «Казнь Феррера».

Это меня потрясло. Я поднял голову: Альбер смотрел на меня, смешно приплюснув нос к стеклу. Я почувствовал, что он мне завидует; может, тому, что я на улице с непокрытой головой под дождем, а может, тому, что у меня в руках иллюстрированный журнал.

– Одним меньше, и то неплохо! – немного погодя с удовлетворением провозгласила тетя. – Пойди принеси очки. Когда прибудет «Пти паризьен», не забудь мне купить…

Как удавалось это матушке, не представляю. Когда я утром в половине восьмого спускался вниз, полы в лавке и на кухне были вымыты, кофе сварен и стол накрыт. Каким чудом, никогда не теряя из вида прилавка, она ухитрялась все закупать? Когда чистила картошку и ставила варить суп?

И всегда она была опрятна, даже щеголевата, как выражался отец. Да еще каким-то образом успевала прогладить нижнее белье, заштопать мне чулки и даже сшить кое-что из одежды.

– Пойди спроси мать, когда же мы сядем за стол…

Туша тети Валери приходила в движение; чтобы спуститься по узкой кишке винтовой лестницы, ей требовалось добрых две минуты.

– А где сегодня пропадает твой муж?

– Он уехал в Пор-ан-Бессэн… Вернется поздно…

– Словом, ты его почти не видишь.

– Только вечерами… Что поделаешь, торговля…

Из-за той же торговли я часто пропускал занятия в школе и почти не помню, когда гулял с матушкой, – лавку открывали даже по воскресеньям.

Послеобеденные часы прошли без особых происшествий. Тетя Валери дремала в кресле, в комнате сгущались сумерки. Уборщики, одетые в робы, как моряки, мыли из шлангов рынок, а в три часа прошел фонарщик и зажег газовые фонари.

Сквозь матовые стекла кафе Костара мне не видно было, что делается там внутри. Но я различал движущиеся силуэты, и мне показалось, что в тот день там больше народу, чем обычно. Время от времени дверь распахивалась, и на улицу, словно дожидаясь чего-то, выглядывал рабочий. Я понял, в чем дело, когда появился газетчик; человек купил у него целую пачку газет, а немного погодя до меня донеслись крики спорщиков у Костара.

– «Пти паризьен»… – внезапно проснувшись, напомнила тетя Валери.

Я помчался за газетой.

– Зажги свет, – приказала она.

– Матушка не велит мне…

Чтобы зажечь газ, надо было взобраться на табуретку.

– Так скажи ей, чтоб сама пришла зажечь.

В лавке были покупатели. Матушка все же пришла, но голова у нее была занята другим. Она даже не взглянула на нас. Прежде всего торговля! Я опять уселся у окна. Перед кафе Костара взад и вперед прогуливался полицейский.

– Читать ты хоть умеешь? – осведомилась тетя.

– Умею…

– Тогда прочти вот это.

– «За-бас-товки-на-Севере-при-ни-ма-ют-у-гро-жа-ю-щий…»

– Ты не можешь читать побыстрей?

– «…гро-жа-ю-щий-ха-рак-тер-на-место-прибыл-ми-ни-стр-вну-вну…»

– Внутренних дел! – нетерпеливо выкрикнула она.

– «Вну-трен-них-дел-жан-жан…»

Моя усатая тетя глядела на меня, как толстый паук, вероятно, глядит на запутавшуюся в его паутине беспомощную мошку.

– …дармерия!

– «…дар-ме-рия-а-та-ко-ва-ла-ма-ма-ни-фес-тан-тов…» – Я поднял голову. – Что это значит?

– Что жандармы погнали лошадей на манифестантов… Читай дальше… Поймешь…

– «На-счи-ты-ва-ет-ся-двенадцать-убитых-и…»

– Сорок раненых! – досказала она со злобным торжеством.

Я по-прежнему сидел на полу по-турецки среди своих игрушек, газета лежала у меня на коленях, а за мной синело окно, усеянное дождевыми капельками – теми же звездами, и, по сравнению со мной, тетя в кресле возвышалась как монумент.

– Что я тебе предсказывала? Если б ты читал побыстрей, то узнал бы, что в Сент-Этьене они шли по улицам двенадцать часов подряд.

Я посмотрел на улицу. Представил себе ряды рабочих в картузах, в темных комбинезонах, безостановочно шагающих под нашими окнами, конных жандармов, бритвы…

– Но здесь же нет забастовок… – прошептал я.

– Потому что нет заводов, кроме сыроваренного… Но погоди, если это революция, они и сюда явятся!

Клянусь, я почуял здесь игру. Тетя, конечно, куда больше моего боялась революции, но ей нравилось меня пугать. Ее бесила моя безмятежность, моя способность часами мечтать, и она нашла способ смутить мой душевный покой.

– Они всех убьют?

– Всех, кого смогут убить…

– И отца тоже?

– Его в первую очередь, он же торговец.

Тогда я решил отомстить:

– А вас, тетя, они убьют?

Я входил во вкус игры. Тоже становился злобным.

И уж не знаю, как придумал:

– Воткнут вам штык в живот!

Да, да, штык, вонзающийся в толстый, дряблый живот тети Валери, и все, что оттуда вывалится…

– Никакого уважения! – прорычала она, вырывая у меня газету.

Но я уже закусил удила. Тем хуже для нее!

– Вспорют и кишок напустят полную комнату…

– Сейчас же замолчи, грубиян!

– Потом напихают сена и кожу зашьют…

Я хохотал до слез, почти истерически. До икоты. Готов был придумать невесть что, говорить любые дерзости. И в то же время не осмеливался взглянуть на улицу. Мне представлялось, что там лошади, главное – лошади, и жандармы верхом, в касках, с саблями наголо, и черные бегущие фигурки, они увертываются, наклоняются и бритвами перерезают сухожилия лошадям…

– Хорошо же тебя воспитали родители…

Она замолчала, еще не остыв от гнева, уставив студенистые глаза на газету. Моя лихорадка улеглась, как опадает молоко, лишь проткнешь пенку. Когда я посмотрел на улицу, полицейский, поднявшись на цыпочки, заглядывал поверх матового стекла в кафе Костара. По отопительной трубе ко мне доносился мирный голос матушки.

– Всегда выгоднее брать первосортный товар, – заверяла она покупательницу. – За шитье платишь столько же, а износу не будет…

Она, видимо, отмеряла, проворно натягивая материю, метр за метром. Метр был врезан непосредственно в прилавок. Штуку разворачивали. Сухой лязг ножниц, когда делался надрез, и треск разрываемой ткани.

– Больше вам ничего не требуется? Может, фартучки для ваших малышей? Я только что получила очень недорогие и на все роста…

Но нет! Видимо, у покупательницы денег было в обрез. Для меня покупательницы навсегда останутся простоволосыми женщинами, чаще всего в черном, с наброшенным на плечи шерстяным платком, с цепляющимися за юбку ребятишками, которым они шепчут:

– Да стой же смирно! Вот скажу отцу…

В руке кошелек. Взгляд суровый.

– Почем?

– Двенадцать су за метр, ширина восемьдесят…

Пока в уме производится подсчет, губы не перестают шевелиться.

– А подешевле не найдется?

Видел я и таких, которые, уходя, бормотали:

– Посоветуюсь с мужем…

Почему это напомнило мне мадам Рамбюр с ее покупками, исполненную достоинства, печальную и не смеющую отвечать на призывы рыночных торговок, бабушку Альбера? Может, она тоже считала в уме? Матушка говорила: ведь у них почти нет денег. Значит, они бедные. И, обходя подряд прилавки, она все время подсчитывала, выискивая, что бы такое купить подешевле и в то же время попитательнее для внука.

– Тебе надо хорошо питаться и окрепнуть! – повторяла матушка, если я отказывался от какого-нибудь блюда. – Не то захвораешь чахоткой.

А как же чахоточный Альбер?..