Ада, или Отрада (страница 19)
«Это нечестно», сказал он и помог ей стянуть рубашку, освобождаясь от которой она тряхнула головой. Одно таинственное место ее мелового тела было отмечено угольно-черной штриховкой. Зловредный нарыв оставил у нее между двух ребер розовый шрам. Он поцеловал его и лег на спину, положив руки под голову. Ада сверху изучала его смуглое тело, муравьиный караван, бредущий к оазису пупка; он был довольно волосатым для своего юного возраста. Ее молодые круглые грудки нависали прямо над его лицом. Я осуждаю посткоитальную папиросу мещанина и как врач, и как художник; однако верно и то, что Ван не был равнодушен к наличию на консоли стеклянной шкатулки Турецких Травма-Тисовых папирос – слишком далеко, чтобы до нее можно было дотянуться ленивым движением. Высокие напольные часы отбили неизвестно к чему относящуюся четверть, и Ада, подперев кулачком щеку, уже наблюдала за примечательным, хотя и странно-угрюмым подрагиваньем, неуклонным запуском по часовой стрелке и тяжелым подъемом восстающей мужественности.
Но диванный ворс был колюч, как усеянное звездами небо, и, прежде чем приступить к чему-то еще, Ада, став на четвереньки, принялась иначе устраивать плед и подушки: юная туземка, изображающая крольчиху. Находясь у нее за спиной, он нащупал и сжал в ладони ее горячее маленькое устье и мигом занял положение мальчика, лепящего замок из песка, но она обернулась к нему, простодушно готовая обнять его в том положении, в каком Джульетте советовали принять ее Ромео. Она оказалась права. Впервые за время их любви благословение, гений лирической речи, снизошли на грубоватого подростка – он бормотал и стонал, целовал ее лицо с многословной нежностью, выкрикивая на трех языках, трех величайших в мире языках, ласковые словечки, которым предстояло лечь в основу словаря тайных диминутивов, впоследствии неоднократно пересмотренного и дополненного до дефинитивной редакции 1967 года. Когда его вскрики становились слишком громкими, она усмиряла его, выдыхая ему в рот «ш-ш-ш», и теперь все ее четыре конечности естественным образом обхватывали его, как если бы она отдавалась многие годы, во всех наших снах, – но горячая юная страсть (бурлящая, как переполненная ванна Вана, переписывающего эту страницу – своенравный седой словоправ, сидящий на краю отельной постели) не вынесла нескольких первых слепых толчков; она выплеснулась на лепесток орхидеи, и синяя птичка сиалия залилась остерегающей трелью, и огни уже крались обратно в лучах рваной зари, светляки огибали водоем, точки экипажных фонарей превратились в звезды, заскрежетали по гравию колеса, и все собаки вернулись очень довольные ночным развлечением, и ножки племянницы повара Бланш соскочили с тыквенного цвета полицейского фургона в одних чулках, без туфелек (позже, увы, много позже полуночи), и двое наших голых детей, схватив плед и рубашку, похлопали на прощанье по дивану и с легким топотом вернулись в свои целомудренные спальни, унося каждый свой подсвечник.
«А ты помнишь, – сказал седоусый Ван, беря с ночного столика каннабиновую сигарету и гремя желто-голубым спичечным коробком, – какими мы были беспечными, и как Ларивьерша вдруг перестала храпеть и через мгновенье начала с новой силой, и какими холодными были железные ступени, и как меня смутила твоя – как бы это выразить? – необузданность».
«Болван», сказала Ада со своего места у стены, не поворачивая головы.
Лето 1960-го? Переполненный отель где-то между Эксом и Ардезом?
Надо бы начать датировать каждую страницу рукописи: нужно быть добрее к моим неведомым мечтателям.
20
Наутро, еще не оторвав головы от наполненной снами глубокой подушки, добавленной к его во всех иных отношениях аскетичной постели милашкой Бланш (с которой по сновидческим правилам пти-жё он держался за руки в душераздирающем кошмаре – или, быть может, то были только ее дешевые духи), наш юноша тут же почувствовал напор счастья, стучащего в дверь. Он намеренно старался продлить сияние его неопределенности, пустившись по последним следам жасмина и слез вздорного сна, но тигр счастья одним прыжком вторгся в явь. О, радость недавно обретенного права! Ее тень, казалось, накрыла последнюю часть его сна, в которой он сказал Бланш, что научился левитации и что способность с волшебной легкостью парить в воздухе позволит ему побить все рекорды по прыжкам в длину, он сможет, как бы шагая в нескольких вершках от земли, одолевать расстояние, скажем, в десять или одиннадцать метров (слишком большая протяженность может показаться подозрительной): трибуны ревут, а замерший Замбовский из Замбии глядит, подбоченившись, глазам своим не веря.
Нежность придает подлинному триумфу завершенность, умиление умащивает истинное раскрепощение: эмоции, которые во снах не применимы ни к славе, ни к страсти. Невиданная радость, которую Ван испытывал отныне (и до скончанья времен, как он надеялся), во многом черпала свою силу из уверенности, что он волен осыпать Аду, не таясь и не спеша, всеми теми мальчишескими ласками, о которых он прежде не мог и помыслить из страха перед общественным порицанием, из-за мужского эгоизма и моральной оглядки.
По воскресным дням о завтраке, обеде и ужине возвещали три гонга – малый, средний и большой. Первый только что пригласил на завтрак в столовую. Его короткий гром взволновал Вана мыслью, что всего двадцать шесть ступенек отделяет его от юной сообщницы, нежный мускус которой все еще хранила впадина его ладони. Вана охватило чувство восторженного изумления: неужели это в самом деле случилось? Неужели мы теперь вправду свободны? Некоторые комнатные птицы, рассказывают китайские знатоки, тряся от смеха жирными брюхами, каждое треклятое утро, лишь проснутся, бьются о прутья клетки, как бы продолжая свой естественный полет, продлевающий их сон, и падают замертво на несколько минут, хотя в остальное время эти яркоперые узники веселы и покорны, щебечут как ни в чем не бывало.
Ван сунул голую ступню в теннисную туфлю, одновременно вытаскивая из-под кровати ее пару; он поспешил вниз, мимо довольного с виду князя Земского и мрачного Винсента Вина, епископа Балтикомора и Комо.
Но она еще не спустилась. В светлой столовой, полной желтых цветов, склонявших свои венчики в лучах солнца, дядя Данила принимал пищу. Он был одет под стать жаркому деревенскому дню: костюм в яркую полоску, как на конфетных обертках, лиловая фланелевая рубашка, пикейный жилет, красно-синий клубный галстук, очень высокий мягкий воротник, скрепленный золотой английской булавкой (правда, все его аккуратные полоски и тона слегка сместились в процессе печати комиксов, потому что было воскресенье). Он как раз доел первый ломтик поджаренного хлеба, смазанный маслом и Тем Самым Апельсиновым Мармеладом, и теперь, отхлебнув кофе, с индюшиным кулдыканьем полоскал свои зубные протезы, прежде чем проглотить жидкость вместе с аппетитными крошками. Будучи человеком не робкого десятка (у меня имелись некоторые основания так полагать), я мог заставить себя прямо смотреть на его розовое лицо, с этими рыжими (вращающимися) «щетками», но я не был обязан выносить (так думалось Вану в 1922 году, когда он снова увидел цветки этих baguenaudier) его лишенный подбородка профиль с курчавыми рыжими бакенами. Так что Ван не без аппетита оглядывал синие горшочки горячего шоколада и нарезанные хлебные булки, приготовленные для голодных детей. Марина завтракала в постели, дворецкий и Прайс – в укромной нише кладовой (что навевало отчего-то приятные мысли), а м-ль Ларивьер не притрагивалась к еде до полудня, будучи суеверной «мидинеткой» (такая секта, а не галантерея), которой удалось обратить в эту веру даже своего духовника.
«Мог бы и нас взять на пожар, дядюшка», заметил Ван, наливая себе полную чашку шоколада.
«Тебе Ада все расскажет, – ответил дядя Дан, любовно смазывая второй ломтик поджаренного хлеба маслом и мармеладом. – Она в восторге от этой экскурсии».
«А разве она поехала с тобой, неужели?»
«Ну да, в черном шарабане, со всеми дворецкими. Презабавное происшествие, в самом деле».
«Но то, верно, была одна из посудомоек, а не Ада, – сказал Ван. – Я и не знал, – добавил он, – что их здесь несколько, я имею в виду дворецких».
«О, похоже, что так», туманно ответил дядя Дан. Он повторил свое потайное полосканье и, слегка кашлянув, надел очки, но поскольку утренней газеты еще не приносили, снова снял их.
Вдруг Ван услышал ее милый задумчивый голос на лестнице, обращенный к кому-то наверху: «Je l’ai vu dans une des corbeilles de la bibliothèque», – вероятно, подразумевая герань или фиалку, а может быть, венерин башмачок. Наступила «пауза у перил», как говорят фотографы, и после того, как из библиотеки донесся радостный крик горничной, голос Ады добавил: «Je me demande, хочу я знать, qui l’a mis là, кто ее туда положил». Aussitôt après, она вошла в столовую.
Она надела, не сговариваясь с ним, черные шорты, белое джерси и теннисные туфли. Заплетенные в тугую косу волосы были убраны назад, открывая ее большой выпуклый лоб. Розовая сыпь под нижней губой блестела от глицерина сквозь слой небрежно нанесенной пудры. Она была слишком бледной, чтобы казаться по-настоящему красивой. В руках она держала томик стихов. Моя старшая довольно невзрачна, зато волосы дивные, а младшая прехорошенькая, хотя и рыжая, как лиса, – замечала, бывало, Марина. Неблагодарный возраст, неблагодарное освещение, неблагодарный художник, но благодарный любовник. В нем высоко поднялась откуда-то из подложечной впадины настоящая волна обожания. Пронзительное волнение видеть ее, сознавать, что она знает и что никто больше не знает, чему они предавались так свободно, и грязно, и сладостно менее шести часов тому назад, – оказалось слишком сильным для нашего зеленого любовника, несмотря на его попытку опошлить произошедшее посредством моральной коррективы позорного наречия. Выдавив вялое «здрасьте», а не обычное утреннее приветствие (которое она, впрочем, пропустила мимо ушей), – Ван склонился над завтраком, следя в то же время за каждым ее движением тайным полифемовым органом. Проходя за спиной г-на Вина, она легонько шлепнула его по лысому темени своей книжкой и шумно подвинула стул рядом с ним по другую сторону от Вана. Хлопая кукольными ресницами, она наполнила большую чашку шоколадом. Подцепив ложкой кусок сахару и погрузив его в чашку, она с удовольствием глядела, как горячая коричневая масса, и без того сладкая, заливает и растворяет оплывающий зернистый уголок, а затем и весь кубик.
Между тем дядя Дан запоздалым движением согнал со своего темени воображаемое насекомое, поднял глаза, огляделся и наконец заметил появление вновь прибывшей:
«Ах да, Ада, – сказал он, – вот Вану не терпится кое-что выяснить. Чем это ты занималась, милая, пока мы с ним тушили пламя?»
Ада зарделась его отблеском. Вану никогда не приходилось видеть девочки, да еще с такой прозрачно-белой кожей, да и вообще кого бы то ни было, фарфорового или персикового, кто бы краснел так сильно и привычно, и эта особенность огорчала его гораздо больше, чем любой поступок, который мог ее вызвать. Она украдкой бросила растерянный взгляд на помрачневшего мальчика и понесла что-то о том, что она спала как угорелая, то есть убитая, в своей постели.
«Ничего подобного, – резко перебил ее Ван, – ты со мной смотрела на пожар из окна библиотеки. А дядя Дан is all wet (сел в лужу)».
«Ménagez vos américanismes», сказал тот, а затем широко развел руки в отеческом объятии, встречая простодушную Люсетту, которая вбежала в комнату, держа в кулачке, как хоругвь, игрушечную розовую рампетку для ловли бабочек, с жесткой, будто накрахмаленной, сеткой.
Ван, глядя на Аду, неодобрительно покачал головой. Она показала ему острый лепесток языка, и ее возлюбленный, негодуя сам на себя, почувствовал, что в свою очередь заливается краской. Вот тебе и раскрепощение! Он свернул салфетку кольцом и удалился в мѣстечко на дальней стороне вестибюля.
После того как она в свою очередь покончила с завтраком, он подстерег ее, напитанную сливочным маслом, на площадке лестницы. Они располагали всего минутой, чтобы сговориться; дело было, с исторической точки зрения, на заре развития романа, еще находившегося в руках дочек викариев и французских академиков, так что такие мгновения были бесценны. Она стояла, почесывая приподнятое колено. Условились пойти на прогулку перед обедом и подыскать неприметный уголок. Ей нужно было закончить перевод для м-ль Ларивьер. Она показала ему свой черновик. Из Франсуа Коппе? Да.