Ада, или Отрада (страница 22)

Страница 22

Что напоминает нам следующее. В каталоге Ардисовской библиотеки под шифром «Exot Lubr» значился пышный альбом (известный Вану благодаря любезности мисс Вертоград), озаглавленный «Запретные шедевры: сто полотен из частной коллекции Нац. Гал. (спец. хран.), отпечатан для Е. К. В. Короля Виктора». Альбом содержал превосходно отснятое в цвете собрание того рода любострастной и нежной живописи, которую итальянские мастера позволяли себе создавать промеж нескончаемых благочестивых Воскресений Христовых в продолжение нескончаемо долгого и похотливого Ренессанса. В библиотеке имелась лишь карточка, а сам альбом был не то утерян, не то украден, или же спрятан на чердаке среди личных вещей дяди Ивана, порой довольно причудливых. Вану не удалось вспомнить автора памятной картины, но ему казалось, что она могла относиться к раннему периоду Микеланджело да Караваджо. Маслом, на необрамленном холсте, были изображены двое нагих проказников, мальчик и девочка, в увитом плющом или лозой гроте или возле небольшого водопада, увенчанного аркой зелени с листьями бронзового и темно-изумрудного оттенков, которые перемежались огромными кистями сквозистого винограда – и все тени и ясные отражения плодов и листвы волшебно мешались с обнаженной жилковатой плотью.

Так или иначе (это, кажется, не более чем выражение-связка), однажды пополудни он ощутил себя перенесенным в этот запретный шедевр, когда все уехали в Брантом, а они с Адой загорали на краю Каскада в лиственной роще Ардис-Парка, и его нимфетка склонялась над ним и его жилистым желанием. Ее длинные прямые волосы, имевшие в тени однородный иссиня-черный колер, в геммолюбивых лучах солнца обнаруживали глубоких тонов каштаново-бурые оттенки, мешавшиеся с темно-янтарными долгими прядями, покрывавшими ее впалую щеку или грациозно рассекавшимися ее поднятым плечом цвета слоновой кости. Текстура, лоск и аромат этих караковых шелков, воспламенив его чувства в самом начале того рокового лета, продолжали возбуждать их, мощно и мучительно, еще долгое время после того, как его молодое волнение открыло в ней другие источники неизлечимого блаженства. В девяносто лет Ван вспоминал свое первое падение с лошади с едва ли не меньшим замиранием мысли, чем тот самый первый случай, когда она склонилась над ним и он завладел ее волосами. Они скользили по его ногам, щекотали в паху, струились на его трепещущий живот. Сквозь этот поток студент-искусствовед мог видеть вершинное достижение школы trompe-l’oeil, величественное, многоцветное, выступающее из темного фона, отлитое в профиль сгущением караваджевского света. Она ласкала его; она обвивала его: так вьюнок все тесней и тесней оплетает колонну, впиваясь в ее шейку все слаще, а затем растворяя хватку в темно-алой сладости. Был виноградный лист, в котором гусеница бражника оставила серповидную проединку. Был знаменитый микролепидоптерист, исчерпавший запасы латинских и греческих названий и принявшийся создавать такие номенклатурные имена, как Мэрикисми, Адакисми, Охкисми. Она поцеловала его. Чья это кисть вступает теперь? Дразнящего Тициана? Опьяненного Пальма иль Веккьо? Нет, эта девочка могла быть кем угодно, но только не белокурой венецианкой. Быть может, Доссо Досси? Фавн, изнуренный Нимфой? Обессиленный Сатир? Не царапает ли тебе язык твой недавно запломбированный зуб? Он изранил меня. Ах, это шутка, моя цирковая черкешенка.

Миг спустя вступили голландские мастера: Девушка, входящая в заводь под маленьким водопадом, чтобы омыть свои локоны, и сопровождающая незабвенный жест их выжимания сжиманием губ, – тоже незабвенным.

А помнишь, башенка была,
Что «Мавровой» ты прозвала?

Ужель забыла ты, сестра,
Ладору, дуб, et cetera?

23

Дни шли своей счастливой чередой, пока м-ль Ларивьер не потянула поясницу, катаясь на карусели на Винодельческой ярмарке, посещение которой понадобилось ей, помимо прочего, для подбора декорации к задуманному рассказу (о провинциальном мэре, задушившем девочку по имени Рокетт): зная по опыту, что озноб вдохновения нигде не сберегается лучше, чем в la chaleur du lit, она решила слечь на целых пять дней. Предполагалось, что все это время за Люсеттой будет присматривать вторая горничная с верхних комнат, Франш, ни наружность, ни нрав которой не напоминали кротость и живую грацию Бланш; Люсетта же делала все возможное, чтобы избавиться от надзора ленивой служанки ради общества своего кузена и сестры. Грозные слова: «Что ж, если господин Ван разрешит тебе войти…» или «Конечно, я уверена, что мисс Ада не станет возражать, если ты отправишься с ней по грибы…» – звучали погребальным звоном по их любовной вольнице.

Покуда м-ль, уютно устроившись, описывала берег речки, где так любила резвиться малышка Рокетт, Ада сидела с книжкой на таком же берегу, время от времени мечтательно поглядывая в сторону манящих зарослей вечнозеленых кустов (нередко дававших приют нашим любовникам) и на босого, коричневого от солнца Вана в одних подвернутых саржевых штанах, искавшего свои ручные часики, которые, как ему казалось, он обронил среди незабудок (но которые, о чем он позабыл, Ада надела себе на руку). Люсетта, бросив скакалку, сидела на корточках у ручья и купала резиновую куклу, размером с человеческого зародыша. То и дело она выпускала забавный фонтанчик воды из дырочки, которую Ада, поддавшись дурному вкусу, провертела для нее в скользкой оранжево-красной игрушке. С неожиданным своеволием, которое порой выказывают неодушевленные предметы, кукла вывернулась из рук Люсетты и устремилась прочь, несомая потоком. Ван под ивой стянул штаны и вернул беглянку. Поразмыслив немного, Ада захлопнула книгу и сказала Люсетте, заворожить которую обычно не составляло труда, что она, Ада, вдруг почувствовала, как стремительно превращается в дракона, что чешуя ее зеленеет, что она уже стала драконом и что Люсетту нужно привязать к дереву скакалкой, дабы Ван мог спасти ее в последний миг. Девочка почему-то заупрямилась, но силы были неравны: Ван с Адой оставили взбешенную пленницу крепко привязанной к стволу ивы, после чего «вскачь», изображая стремительное бегство и погоню, устремились во мрак сосновой рощи, где исчезли на несколько сладостных минут. Извивавшейся Люсетте каким-то образом удалось сорвать одну из красных ручек скакалки, и она уже почти освободилась от пут, когда дракон и рыцарь теми же скачками вернулись к ней.

Девочка пожаловалась гувернантке, которая, совершенно неверно истолковав происшествие (что можно было сказать и по отношению к ее новому сочинению), пригласила Вана к себе и с отгороженной ширмой постели, от которой разило жидкой мазью и пóтом, настоятельно попросила его не кружить Люсетте голову, делая из нее сказочную «деву в беде».

На другой день Ада сообщила матери, что Люсетте давно пора принять ванну и что она хотела бы ее выкупать, даже если гувернантка станет возражать. «Хорошо, – сказала Марина (она готовилась принять соседа и его протеже, молодого актера, в своем лучшем стиле Леди Марины), – но температура должна быть выдержана от начала и до конца и равняться в точности двадцати восьми градусам (как было заведено с восемнадцатого столетия), а кроме того, она должна выйти из ванны через десять – максимум двенадцать минут».

«Чудесная мысль», сказал Ван, помогая Аде нагреть бак, наполнить старую, потрескавшуюся ванну и согреть несколько полотенец.

Хотя Люсетте и шел всего девятый год и тело ее не отличалось развитостью, она не избежала той иллюзии половой зрелости, которая свойственна рыженьким девочкам: штриховка яркого пуха в подмышках и толстенький мысок, будто посыпанный медной пылью.

Водяной каземат ждал свою пленницу, и будильник обещал любовникам целую четверть часа.

«Пусть сначала намокнет как следует, намылишь ее после», сказал Ван, уже плохо владея собой.

«Да, да, да!» – крикнула Ада.

«А я – Ван», сказала Люсетта, стоя в ванне с куском багрового мыла между ног и выпячивая блестящий животик.

«Будешь так делать, станешь мальчишкой, – строго сказала Ада, – и тебе будет не до смеха».

Девочка начала опасливо погружать ягодицы в воду.

«Слишком горячая, – сказала она. – Ужас какая горячая!»

«Остынет, – ответила Ада. – Садись-ка и наслаждайся. Вот твоя кукла».

«Ну же, Ада, ради всего святого, оставим ее мокнуть», взмолился Ван.

«И помни, – прибавила Ада, – даже не вздумай выбраться из этой дивной теплой водички, пока не прозвенит будильник, – иначе умрешь, потому что так сказал Кролик. Я приду тебя намылить, но не зови меня: нам нужно пересчитать белье и разложить носовые платки Вана».

Заперев L-образную ванную комнату изнутри, двое старших детей укрылись в ее боковой части, в уголке между комодом и старым заброшенным катком для белья, где они были недосягаемы для аквамаринового ока ванного зеркала; но едва они закончили в этом потайном закуте свое неистовое и неудобное соитие, сопровождавшееся идиотским звяканьем пустой лекарственной склянки на полке, как Люсетта звонко позвала их из своей купели и горничная постучала в дверь: м-ль Ларивьер тоже потребовалась горячая вода.

Они перепробовали все мыслимые уловки.

К примеру, однажды, когда Люсетта была особенно назойлива – из носу у нее текло, она поминутно дергала Вана за руку, хныкала, ходила за ним по пятам, ее обычное желание быть рядом с ним приобрело черты настоящей мании, – Ван со всей своей убедительностью, обаянием и красноречием сказал заговорщицким тоном:

«Взгляни-ка, моя милая. Вот эта коричневая книжка – одна из главных моих ценностей. Представь, в мою школьную куртку вшит для нее особый внутренний карман. Сколько раз мне приходилось драться с подлыми мальчишками, норовившими стащить ее у меня! Что же это за книга (благоговейно перелистывает страницы)? А это – собрание самых красивых и знаменитых стихотворений, когда-либо написанных по-английски. К примеру, вот это, совсем коротенькое, сорок лет тому назад сочинил, обливаясь слезами, поэт-лауреат Роберт Браун, пожилой господин, на которого мне однажды указал отец – стоящего высоко на вершине утеса, под кипарисом, недалеко от Ниццы, и глядящего вниз, на пенящийся бирюзовый прибой: незабываемое зрелище для всех. Стишок называется „Питер и Маргарет“. У тебя есть, скажем (поворачивается к Аде, делая вид, что этот вопрос требует совещания), сорок минут („Ах, дай ей час, она не может выучить даже 'Mironton, mirontaine'“), – ладно, пусть целый час, чтобы выучить эти восемь строк наизусть. Мы с тобой (шепотом) докажем твоей гадкой и заносчивой сестре, что глупышка Люсетта способная девочка. Если же (легонько касаясь губами ее стриженых волос), если же, душка моя, ты сможешь повторить их, поразив Аду тем, что не сделаешь ни единой ошибочки – будь внимательна с „там – тут – здесь“ и со всеми прочими мелочами, – если ты сможешь сделать это, я отдам тебе эту многоценную книгу навсегда» («Пусть лучше выучит другое, где речь идет о том, чтобы найти перо и увидеть самого павлина-Пикока, – сухо сказала Ада. – Оно посложнее будет»). – «Нет-нет, мы уже остановились на этой маленькой балладе. Отлично. Теперь иди туда (открывает дверь) и не выходи, пока я не позову. В противном случае ты лишишься награды, о чем будешь жалеть всю жизнь».

«Ах, Ван, какой ты милый», сказала Люсетта, медленно отступая в свою комнату и озадаченно разглядывая необыкновенный форзац книги, с его именем, его смелым росчерком и замечательным рисунком чернилами – черная астра (развитая его воображением клякса), дорическая колонна (маскирующая значительно более непристойную форму), искусно изображенное безлиственное дерево (видимое из классного окна) и несколько мальчишеских профилей: Чеширкота, Зогопса, Чудобедра и самого Вана, похожего на Аду.

Ван поспешил за Адой на чердак. В ту минуту он очень гордился своей уловкой. Ему суждено будет вспомнить о ней с пронзительной дрожью, охватывающей предсказателя, когда семнадцать лет спустя, в последней записке Люсетты, посланной «на всякий случай» из Парижа на его кингстонский адрес 2 июня 1901 года, он прочитает следующее: