Последний магнат (страница 4)

Страница 4

Вряд ли Стар ответил бы – зародыш памятью не обладает. Но я бы кое-что смогла объяснить. В юности он взлетел на крепких крыльях ввысь – и все царства мира обозрел глазами, способными не мигая глядеть на солнце. Неустанным, упорным, а под конец – яростным, усилием крыльев он продержался там долго – немногим удается это – и затем, запечатлев сущность вещей, как видится она с громадной высоты, спустился постепенно на землю.

Моторы стихли, и всеми своими пятью чувствами мы приготовились к посадке. Впереди и слева пунктирами огней обозначилась военно-морская база Лонг-Бич, справа замерцала, размыто засветлела Санта-Моника. Огромная и оранжевая, вставала калифорнийская луна над Тихим океаном. Что бы ни ощущала я в ту минуту – а как-никак это была встреча с родиной, – но убеждена и знаю, что ощущения Стара были намного сильней. Огни, луна и океан явились мне без поисков, сами собой, как овцы на студии старого Лемле; Стар же именно сюда пожелал спуститься после того необычайного и озаряющего взлета, когда он сверху увидел, куда и как мы движемся и что в движении нашем красочно и важно. Могут возразить, что Стара занесло сюда случайным ветром, но я не верю. Мне хочется думать, что в этом взлете, в этом «дальнем общем плане» ему открылось новое мерило наших суматошных надежд и порывов, ловких плутней, нескладных печалей и что приземлился он здесь, чтобы уж до конца быть с нами, – по собственному выбору. Как этот самолет, идущий вниз на Глендейльский аэропорт, в теплую тьму.

Глава II

Был июльский вечер, десятый час, и когда я подъехала к студии, то в закусочной напротив увидела нескольких статистов, засидевшихся у китайских бильярдов. На углу стоял «бывший» Джонни Суонсон в своем полуковбойском наряде, угрюмо и невидяще глядя на луну. В немых ковбойских фильмах он когда-то славился наравне с Томом Миксом и Биллом Хартом, теперь же было грустно и заговорить с ним, и, поставив машину, я поскорей юркнула через улицу в главный вход.

Полностью студия не затихает и ночью. В лабораториях и в аппаратных звукового цеха работа идет сменами, и в любые часы суток техперсонал наведывается в студийное кафе. Но вечерние звуки с дневными не спутать – мягкий шорох шин, тихий гуд разгруженных моторов, нагой крик сопрано в микрофон звукозаписи. А за углом рабочий в резиновых сапогах мыл камерваген из шланга, и в чудесном белом свете вода опадала фонтаном среди мертвенных индустриальных теней. У административного здания в машину бережно усаживали мистера Маркуса, и я остановилась не доходя (устанешь ждать, пока он вымямлит тебе два слова – пусть даже просто «спокойной ночи»), прислушалась к сопрано, снова и снова повторявшему «Приди, люблю тебя лишь»; мне запомнилось, потому что певица повторяла все ту же строку и в момент землетрясения, которое грянуло минут через пять.

Кабинет отца находился в этом старом здании, где по фасаду тянутся балконы-лоджии и непрерывные чугунные перила напоминают тугой трос канатоходца. Отец помещался на втором этаже, рядом с ним – Стар, а по другую руку – мистер Маркус. Сегодня весь этот ярус окон светился. Сердце екнуло при мысли, что Стар так близко, но я уже научилась держать в узде свое сердечко – за весь месяц, проведенный дома, я видела Стара лишь однажды.

Об отцовских апартаментах можно бы немало странного порассказать, но я коснусь кратко. Три бесстрастнолицые секретарши (я их с детства помню) сидели, как три ведьмы, в приемной – Берди Питерс, Мод (забыла, как дальше) и Розмэри Шмил; уж не знаю, благодаря ли имени или чему другому, но Розмэри была, так сказать, старшей ведьмой, у нее под столом находилась кнопка, отпирающая посетителю врата отцовского тронного зала. Все три секретарши были ярые поборницы капитализма, и Берди завела такой обычай: если замечено, что машинистки раза два на неделе обедали вместе, всей стайкой, то тут же вызывать их для строгого внушения. В то время на студиях боялись «народных волнений».

Я прошла в кабинет. Теперь-то у всех киноворотил громадные кабинеты, но ввел это отец. И он же первый снабдил непрозрачными снаружи стеклами большие, доходящие до пола, окна; слышала я также про потайной люк в полу, про каменный мешок внизу, куда будто бы проваливаются неприятные посетители, – но это, по-моему, выдумки. На видном месте у отца висел масляный портрет Уилла Роджерса – для того, наверно, чтобы внушать мысль о близком духовном родстве отца с этим «голливудским св. Франциском». Висели также надписанная фотография Минны Дэвис, умершей три года назад жены Стара, снимки других знаменитостей нашей студии, мой и мамин пастельные портреты. В этот вечер окна были раскрыты, в одном окне беспомощно застряла крупная, розово-золотая, окруженная дымкой луна. В глубине комнаты, за большим круглым столом, сидели отец, Жак Ла Борвиц и Розмэри Шмил.

Как выглядел отец? Я не смогла бы сказать, если бы не тот раз в Нью-Йорке, когда я неожиданно увидела перед собой немолодого грузного мужчину, как бы слегка стыдящегося собственной персоны, и подумала: «Да проходи ты, не задерживайся», – и вдруг узнала отца. Меня огорошило это мое впечатление: ведь отец умел быть обаятельно-внушительным, у него была ирландская улыбка и волевой подбородок.

Что же до Жака Ла Борвица, то его я не стану описывать – избавлю вас. Скажу лишь, что он был помощник продюсера – нечто вроде надсмотрщика над съемочными группами. Где это Стар откапывал такие умственные трупы (или ему их навязывали?) и, главное, как он ухитрялся получать от них пользу – всегда меня озадачивало и поражало, да и каждого новоприбывшего с Востока поражало, кто на них наталкивался. У Жака Ла Борвица, несомненно, были свои достоинства, но есть они и у мельчайших одноклеточных, и у любого пса, рыщущего в поисках суки и мосла. Жак Ла… – о мой бог!

По выражению лиц я тут же поняла, что темой их совещания был Стар. Что-то Стар велел или запретил, пошел наперекор отцу, забраковал какую-то из картин Ла Борвица или еще что-либо учинил в том же разгромном духе, и вот они собрались здесь вечерним синклитом, уныло возмущенным и беспомощным. И у Розмэри наготове блокнот, чтобы запротоколировать их бессилие.

– Я приехала схватить и доставить тебя домой живого или мертвого, – сказала я отцу. – Твой день рождения, а все подарки так и лежат неразвернутые!

– Ваш день рождения! – встрепенулся виновато Жак. – Сколько же вам исполнилось? Я и не знал.

– Сорок три, – четко произнес отец, убавив себе четыре года, и Жак знал это; я видела, как он пометил «43?» в своем гроссбухе, чтобы использовать в надлежащее время. Здесь у нас эти гроссбухи носят открыто и раскрыто, и не нужно прибегать к чтению с губ – видно и так, что в них записывают. Розмэри тоже пришлось сделать пометку у себя в блокноте, чтобы не ударить лицом в грязь. И только она эту пометку стерла, как земля под нами содрогнулась.

Толчок был слабее, чем в Лонг-Бич, где верхние этажи магазинов вытряхнуло на улицу, а отели, из тех, что поменьше, съехали с берега в море, – но целую минуту нутро наше трепыхалось в унисон с нутром земным – точно совершалась бредовая попытка, срастив пуповину, втянуть нас обратно в утробу мироздания.

Мамин портрет упал, оголив небольшой стенной сейф; мы с Розмэри, отчаянно ухватясь друг за друга, завальсировали по комнате под собственный визг. Жак упал в обморок – по крайней мере, сгинул куда-то с глаз, а отец уцепился за стол с криком: «Ты цела?» За окном певица добралась до заключительных верхов и, протянув «тебя-а лишь», запела опять с начала – честное слово. Но, может быть, это ей проигрывали запись.

Комната остановилась, слегка лишь подрагивая танцевально. Мы, в том числе и неожиданно возникший снова Жак, вышли, пьяно пошатываясь, через приемную на чугунный балкон. Почти все огни погасли, тут и там слышались голоса, крики. Мы постояли, ожидая нового толчка, затем, точно по команде, двинулись в приемную Стара и дальше, в его кабинет.

Кабинет этот был тоже велик, но поменьше отцовского. Стар сидел с краю кушетки, протирая глаза. В момент толчка он спал – и теперь недоумевал, не приснилось ли все ему. Мы заверили его, что не приснилось, и происшествие показалось ему скорей забавным, но тут зазвонили телефоны. Я наблюдала за ним как можно незаметнее. Вначале он был серый от усталости, но, по мере того как поступали донесения, в глаза его стал возвращаться блеск.

– Лопнуло несколько магистральных труб, – сказал он отцу, – вода заливает съемочную территорию.

– Там Грей ведет съемку во «Французском селении», – сказал отец.

– Вокруг «Вокзала» тоже затопило и залило «Джунгли» и «Нью-йоркский перекресток». Но хорошо хоть, черт возьми, что обошлось без жертв. – Стар взял меня за обе руки, сказал очень серьезно: – Где вы пропадали, Сеси?

– Ты сейчас туда, Монро? – спросил отец.

– Вот только дождусь известий со всех участков. Одна электролиния тоже вышла из строя. Я послал за Робинсоном.

Стар усадил меня рядом с собой на кушетку, снова выслушал рассказ о землетрясении.

– У вас усталый вид, – сказала я так мило, по-матерински.

– Да, – согласился он. – Некуда приткнуться вечерами, вот я и остаюсь работать.

– Я подумаю, чем расцветить вам вечерок-другой.

– Бывало, я с друзьями играл в покер, пока не женился, – сказал он задумчиво. – Но мои партнеры все спились, поумирали.

Вошла мисс Дулан, его секретарша, со свежей порцией бедственных вестей.

– Робби придет и все наладит, – успокоил Стар отца. – Робинсон – вот это парень, – повернулся Стар ко мне. – Он работал раньше аварийным монтером в Миннесоте, устранял обрывы телефонных линий в снежные бураны – он ни перед чем не спасует. Он через минуту явится. Робби вам придется по душе.

Он сказал это так, словно всю жизнь мечтал свести нас вместе и с этой целью даже землетрясение устроил.

– Да, Робби вам придется по душе, – повторил он. – Вы когда возвращаетесь в колледж?

– Каникулы недавно начались.

– И вы к нам на все лето?

– Что ж, это поправимо, – сказала я. – Постараюсь поскорей уехать.

Я была как в тумане. В голове мелькнуло, что Стар недаром спрашивает, что у него насчет меня намерения, но если так, то роман наш еще на невыносимо ранней стадии – я для Стара пока всего лишь «ценный реквизит». И не таким уж все это показалось сейчас заманчивым – точно перспектива выйти замуж за вечно занятого врача. Стар редко покидал студию раньше одиннадцати вечера.

– Сколько Сесилии осталось учиться? – спросил Стар отца. – Вот я о чем, собственно.

Тут я, наверно, с жаром бы воскликнула, что мне необязательно и возвращаться в колледж, что образования у меня уже в избытке, – но вошел достойный всяческого восхищенья Робинсон. Он оказался рыжим, молодым, кривоногим и рвущимся в бой.

– Знакомьтесь, Сесилия, – Робби, – сказал Стар. – А теперь идем, Робби.

Так познакомилась я с Робби – и не ощутила в этом ничего знаменательного. А зря: ведь именно Робби рассказал мне потом, как Стар обрел в ту ночь свою любовь.

В лунном свете тридцать акров съемочного городка простирались волшебной страной – не потому, что съемочные площадки так уж впрямь казались африканскими джунглями, французскими замками, шхунами на якоре, ночным Бродвеем, а потому, что они были словно картинки из растрепанных книг детства, обрывки сказок, пляшущие в пламени лунного костра. Я никогда не жила в доме с традиционным чердаком, но, по-моему, съемочная территория напоминает именно захламленный чердак, и ночами хлам колдовски преображается и оживает.

Когда Стар с Робби пришли туда, пучки прожекторных лучей уже осветили аварийные места среди разлива.

– Мы эти озера перекачаем в топь на «Тридцать шестой улице», – сказал Робби, подумав с минуту. – Настоящее стихийное бедствие, осуществленное силами городского водопровода. А гляньте вон туда!

Вниз по течению импровизированной реки двигалась огромная голова бога Шивы – и несла у себя на темени двух женщин. Статую смыло с «Бирманской» площадки, она вместе с прочими обломками плыла, прилежно следуя изгибам русла, покачиваясь, тычась – преодолевая мели. Спасавшиеся на ней женщины сидели, упершись ногами в завиток волос на голом лбу, и, казалось, любовались картиной наводнения, как с крыши экскурсионного автобуса.

– Погляди, Монро, на этих дамочек, – сказал Робби. – Занятное зрелище.