Нашествие (страница 4)

Страница 4

Размотал и содрал галстук, сорвал рубаху. Распялил её в руках. Пятна были впереди. Обернул. Вот ещё одно. На спине. Завёл руку за спину, пошарил по коже. Изогнулся перед зеркалом. Кажется? Повернулся грудью. Ни царапины. Он был цел. Кровь была не его.

Мягко стукнули сапоги. Гармошкой опали штаны. Выпростал ноги из панталон. Стащил чулки.

Упал на колени рядом с грудой одежды. Переворошил.

Вынимал и по очереди подносил к глазам. К носу.

Пробовал читать пятна и прорехи. Прочесть, что же случилось.

Бесполезно.

Бурмин схватил всё в охапку и, шлёпая босыми ногами по паркету, потащил к камину, затолкал в холодную пасть.

Сжечь. Он сожжёт. Ему вспомнились тела в лесу с торчащими неживыми ступнями – как ходил вокруг них, наклоняя голову, Облаков. Тела в его лесу.

– Это сделал я? – спросил Бурмин сумрак, кресла, паркет.

Попробовал, как звучит. Звучало страшно.

Слишком страшно.

Ум заметался. Переставлял одни и те же кусочки мозаики. Менял местами факт и вывод. Причину и следствие. Переставлял всякий раз по-новому. Всё смахивал – выстраивал новую цепочку.

Она там была. Она всё видела. Это сделал я.

Это сделал я. А она там была – и всё видела.

Она там была – но не значит, видела.

Она там была. Значит, видела. Значит, она знает: я ли это сделал.

А кто ж ещё?

Её косынка была там.

По коже водил пёрышком озноб.

Босой и нагой, Бурмин вернулся в переднюю. Наклонился к шёлковой змейке. Поднял за угол. Посмотрел, точно та могла развеять сомнения – или окончательно его добить.

– Что же ты видела?

Поднёс к лицу. Скользкий шёлк пах её духами. Её кожей.

Лизнул шёлк.

Сквозь шторы на пол ложился клин света.

Бурмин уронил косынку на пол. Устало вытянулся сверху. Закрыл глаза. Перевернулся, чувствуя всем телом скользящее прикосновение ткани. Обернул руку шёлковым концом, погладил себя по шее, по груди, по животу – сжал член. Гладкий шёлк был тёплым. Спасение – простым, мимолётным и лживым. Но уж лучше такое, чем никакое.

И мысли наконец покинули его.

Он полежал ещё, глядя на тишину, что заполняла комнату под самый потолок. Одиночество отдавало звоном в ушах. Паркет стал прохладным, ощущение липкой влаги – нестерпимым. И мысль о том, что вот это всё – то, что ему осталось, вдруг переполнила его таким отвращением, что он резко сел. Сердце гулко билось. Он чувствовал, что решение, которое он примет – или не примет – сейчас, то, что он предпримет – или не предпримет – сейчас, изменит его жизнь. К добру или худу. Но как бы потом ни обернулось, всё было лучше, чем остаться как было – наедине с этой тишиной, с этим потолком, с тошнотворными вопросами, с этим звенящим в ушах одиночеством.

При виде комка одежды в камине его передёрнуло. Косынка Мари лежала там, где он отбросил её, успев не замарать. «Наскучившая любовница», – он усмехнулся ей. Поднял. Поднёс к носу, с нежностью вдохнул.

А потом крикнул во всю мощь лёгких:

– Кли-и-им!

Послушал, как звук прокатился. Тишина. В глубине дома зашаркали шаги.

– Клим! – крикнул открывшейся двери.

– Господи… – попятился старик, прикрыв козырьком глаза, – заголился среди дня…

– А то ты ничего из этого никогда не видел.

Бурмин был уже у стола. Выдвигал ящики, поднимал слежавшиеся бумаги. Ничего!

Старик убрал ладонь.

– Видел, конечно. Ещё когда всё твоё хозяйство было вот… – Он отмерил кончик мизинца. Уел, мол.

Бурмин закатил глаза:

– Ванну приготовь.

Он оглядывал вокруг, хмурясь.

– Да что ты рыскаешь-то? – удивился старик.

Бурмин за уши поволок от камина корзину с бумагами, которые сберегали для растопки. Опрокинул, её с шорохом вытошнило на паркет неразрезанными письмами, нераспечатанными конвертами. Сел себе на пятки, стал ворошить. Читал, бросал обратно в кучу.

Не находил – стал злиться:

– Клим, здесь всё, что приходило?

– Ну дак.

– Приглашение от губернатора. На бал и фейерверк… Его здесь нет.

– Может, не присылали, – заметил Клим. Подошёл, стал сгребать всё обратно в корзину.

Бурмин придержал его руку:

– Погоди.

И снова окунулся в бумаги.

– Да не пригласили! – опять попытался Клим.

– Быть такого не может. Чтоб не прислали. На всякий бал присылают.

– Вы ни на какое не отвечали. Они и перестали. Приглашать.

Но тут Бурмин издал торжествующий возглас и быстро пальцем надорвал маленький голубой конверт. Выпростал сложенную бумагу. Пробежал глазами:

– Отлично. Танцы и мороженое.

«Знал бы – сжёг сразу». Клим готов был хлопнуть кулаком свою дурную голову.

– Готовь фрак.

– Барин! Богом заклинаю! – взмолился Клим.

– Что такое? – нахмурился Бурмин.

– Как бы не стряслось… какой-нибудь глупости.

– Брось.

– Зачем это, барин?

– Пишут, будет фейерверк. Давно не видел фейерверков.

Клим ухватился за голого барина:

– Батюшка! Не губи! Уж шесть лет выстоял! А тут за ерунду пропадёшь…

Бурмин оттолкнул его руки. Нахмурился:

– А ты шесть лет делал вид, что ничего не замечаешь. Вот и делай впредь.

Но добавил мягко:

– Всю жизнь не отсидишься. На черта тогда вообще жизнь? Рубашку под жилет, галстук, – распорядился. – Ступай.

Пнул походя ногой груду бумаг на полу:

– И разожги в гостиной камин!

Он знал, что то, что он сделает, может разрушить его жизнь, но почему-то чувствовал радостный подъём.

Как кавалерист перед атакой, из которой – и он это знает сам – может не вернуться.

Но между «может» и «не вернётся» была пропасть, полная радостного возбуждения, похожего на счастье.

Бурмин подхватил косынку, тряхнул за концы, перекинул, перехватил и, складывая на ходу, босиком пошлёпал в свою спальню.

– Доехали хорошо, благодарю. Один раз только, когда ехали через лес…

Но мать уже потеряла интерес. Махнула рукой:

– Ах, ну и прекрасно, раз всё хорошо. С этими деревенскими дорогами ничего не поймёшь. Что старуха Печерская? Очень тебя уболтала? А как тебе её зять? Не помню, которой он дочери муж. Старшая, Евпраксия, вышла замуж… – И графиня завела разговор, интересный ей, но нимало не занимавший дочь (до чего, впрочем, матери не было дела).

Мари загляделась в окно. Мужик приставил лестницу к старой яблоне. Залез. Зажёг свёрнутую жгутом тряпку. Стал потряхивать, разгоняя густой дым. Обволакивая им себя, как завесой. Мари заметила в ветвях серый шершавый шар. Мужик зажал зубами жгут. Голову его тут же окутал дым. Взялся за шар обеими руками.

Голос матери плескал и журчал где-то в отдалении.

Обсуждали чужие свадьбы.

– Что? Простите, мама, – обернулась она, услышав, что её позвали по имени. Графиня повторила вопрос. Дети. Взглянуть. Мари спохватилась, кивнула.

Показала на окно:

– Это же Василий, верно?

Мужик за окном бережным движением свернул шар, как большое яблоко с черенка. Мотая головой, точно отмахиваясь от чего-то, стал спускаться с ношей.

– Ты его разве помнишь?

– Как забыть. Всегда столько выдумок и проделок. Мы детьми его обожали.

Графиня поморщилась, отмахиваясь от неинтересного ей мемуара:

– Ах, ну скорее же покажи своих!

Мари щёлкнула сумочкой. Вынула, раскрыла и передала матери миниатюрный двойной портрет.

– Какая прелесть. – Одной рукой графиня поднесла к лицу раскрытую рамку, другой придерживала шаль. Но не выразила сожаления, что внуков не привезли.

– К сожалению, у меня только старые, – извинилась Мари. – Новые заказали, да не было готово, когда я выезжала.

– Сколько им здесь?

– Год и два с половиной. Когда писали эти портреты, старший…

– Они такие прелести в этом возрасте, – вздохнула мать, возвращая Мари портреты детей. Прозвучало, как всегда у матери, с ощущением многоточия, за которым должно было стоять нечто вроде: «…в каких мерзких взрослых они потом вырастают. Взять хоть тебя, дорогая Мари».

– У Мортье новые заказали? – поинтересовалась мать. – Сейчас все заказывают у Мортье. Сходство, говорят, поразительное. В его акварелях столько воздуха и есть особая прозрачность, которая отличает подлинное искусство, – повторила графиня то, что повторяли все.

– В её. – Мари сложила и убрала рамку.

– Что, дорогая?

– Мортье – мадемуазель. Нет, не у неё. У неё слишком дорого.

– А, в самом деле? Какая разница. Тем более, – весело согласилась мать.

Вошёл граф. Вид у него был распаренный, глаза ошалелые. Вытер лысину платком:

– Фу-ух, Василий этот. Чуть не уморил. Насилу от него удрал.

– Что на сей раз? – усмехнулась графиня.

Отец подошёл к дочери:

– Здравствуй, дорогая. Как доехала? Хорошо? Все благополучны? Муж здоров? Дети с нянькой?

И не выслушав ответа ни на один вопрос, упал в кресло, прошёлся платком по лысине и лицу:

– Как что? Новая идея. Что ж ещё?

– Василий? Мы с maman о нём как раз вспоминали. Как он нам с Алёшей паровую машину построил, – вспомнила Мари с улыбкой, – и ещё тележку: надо было толкаться ногами, и…

– Он, – кивнул граф. – Только теперь он утверждает, что нам надо всё бросить и начать варить бумагу.

– Прошу прощения? – засмеялась графиня. – Зачем нам варить бумагу? Как, извините, кашу? И что с ней потом делать? Ложками есть? С маслом и сахаром?

Граф отмахнулся:

– Из дерева варить. Фабрику завести.

– Зачем нам столько бумаги? Если всегда можно послать в лавку и купить сколько надо.

Граф отмахнулся:

– …Не спрашивай больше. Сил моих больше нет на эти его фантазии.

Графиня охотно сменила тему:

– Мари очень хвалит художницу Мортье в Петербурге. Я о ней и от Несвицких слышала.

– Несвицкие здесь? В Смоленске? – удивилась Мари.

– А ты не знала?

– Откуда? Дети так много болели в последнее время, я никуда не выезжала и ни с кем особо и не видалась.

Болезни внуков бабушку не заинтересовали.

– Знаешь, и у нас в провинции, бывает, съезжается общество, – весело съязвила она. – Шишкины тоже будут на бале. Ради фейерверка уж точно притащатся. Они из тех, кто любит простые радости. Ты их не знаешь? Баснословно богатые, смехотворные тоже, хороший вкус, знаешь ли, за деньги не купишь. Но богаты очень…

Графиня Ивина обернулась к мужу:

– Мой дорогой, у меня появилась чудесная идея. Давай закажем твой портрет у мадемуазель Мортье. Пока она во Францию опять не уехала. А то мы с Бонапартом то дружим, то не дружим, то опять дружим. Надо поспешить! Такая возможность восхитительная!

– Но мама… – начала было Мари.

Графиня будто не слышала:

– Помнишь, пустое место над диваном? Над тем зелёным… В маленькой гостиной… Ты ещё жаловался, что там, когда сидишь в кресле в углу, взгляду как-то пусто, нехорошо…

– Моя дорогая, я жаловался, что нечем любоваться. Моя физиономия не поправит дело. Закажем портрет с тебя.

Графиня ответила кокетливой улыбкой.

– Но знаешь ли, Мари… – Граф сделал озабоченное лицо и наклонился к дочери: – У меня к тебе есть небольшая просьба.

«Так, – обречённо подумала Мари, – а сейчас что?» Но предположить не успела.

– Не могла бы ты поговорить с Алёшей.

– А что с Алёшей?

«Он поступает в гвардию и ему нужны мундир и лошади? Он проигрался? Он отселяется отдельным домом? Он…»

– Он задумал жениться.

«Я почти успела это предположить».

– Это замечательно.

– Милая, это замечательно только в том смысле, что ужаснее положения не может быть! – встряла мать.

Мари удивлённо посмотрела на неё, на отца.

– Вопрос – на ком, – ответил тот.

Жена положила руку ему на рукав, как бы говоря, что теперь дело изложит она. И обратилась к дочери:

– Мы все любим Оленьку. Любим как дочь – бог свидетель, мы никогда не относились к ней иначе, чем к собственным детям.