Гранд-отель «Европа» (страница 4)

Страница 4

Теперь, когда я мог бесстыдно разглядывать стоящую прямо передо мной незнакомку, я вынужден был сделать вывод, что она не слишком красива, по крайней мере, не в том общепринятом смысле этого слова, в каком красивые женщины считаются таковыми. Она не отличалась пышными формами. Ее жилистому, сухопарому, астеническому телосложению были скорее присущи отчетливые и последовательные линии. Однако в своей бесплотной жесткости она выглядела поистине обворожительно. Ее поэзия представлялась мне бескомпромиссно экспериментальной, исполненной притягательной силы безумия затворницы, являющейся, по сути, душераздирающей и не понятой ни одним критиком формой выражения пылающей огнем страсти.

Поскольку Монтебелло, от чьего внимания ничто не ускользало, наверняка заметил, что наш разговор не клеится, он принялся декламировать по-французски стихи, которые, судя по всему, вышли из-под ее пера. Не могу воспроизвести их дословно, к тому же, должен признать, разобрал в них далеко не все, ибо не был готов к сему поэтическому извержению, но довольно, чтобы уловить феминистский взгляд автора на трех брошенных женщин из древнегреческой мифологии: Навсикаю, Медею и Дидону, – объединенных, насколько я понял, в один современный персонаж в облике нищенки парижского метро. Впрочем, в последней части своей интерпретации, учитывая своеобразную метафорику, я уверен не был.

Это впечатляющее проявление участия со стороны мажордома возымело неожиданный эффект на польщенную поэтессу. Она залилась смехом, обнажив погруженные в розовую десну нижней челюсти зубы. Исполненную благих намерений декламацию своего шедевра она сочла до того забавной, что становилось не по себе.

– В былые времена, – сказала она, – трубадуры в стихах воспевали женщин. Порой и вправду испытываешь ностальгию по тому славному прошлому. Вы только полюбуйтесь: меня окружают два джентльмена, которые, пытаясь завоевать расположение женщины, не могут придумать ничего лучше, чем произвести на нее впечатление ее же собственными словами.

Она повернулась к нам спиной и упорхнула прочь.

– Что ж, – сказал Монтебелло, – рискну утверждать, что эта встреча прошла относительно благополучно. Она соблаговолила сказать нам несколько слов. А она отнюдь не всегда бывает столь щедра.

Я похвалил его за потрясающую манифестацию дружелюбия. Он улыбнулся скучающей улыбкой.

– Это важная часть моей профессии – знать о своих гостях как можно больше, – сказал он. – Сейчас я учу наизусть и ваши стихи. Однако мне с трудом даются звуки вашего родного языка, поэтому, боюсь, что, когда представится возможность процитировать отрывок из ваших произведений, мне придется прибегнуть к английскому, немецкому или итальянскому переводам. Надеюсь, у вас хватит великодушия заранее меня простить.

2

Сегодня я наконец встретился с именитым Пательским. Он ведет довольно уединенное существование. Работает, читает и, по словам мажордома, предпочитает трапезничать у себя в номере. Однако сегодня утром я застал его на goûter de la mi-matinée в Зеленом зале.

Судя по всему, у него слабое здоровье, но, несмотря на преклонный возраст, поразительно живое лицо, сохранившее молодость благодаря любознательности и не отданной в жертву старости способности удивляться, – при желании выражение его лица можно было бы, без сомнения, назвать озорным. С иголочки одетый, сегодняшним утром он предстал в костюме-тройке, при галстуке в горошек, с платком-паше тоже в горошек и при карманных часах на позолоченной цепочке. Я подошел к нему познакомиться. Мне пришлось использовать все свои риторические навыки, дабы помешать ему подняться, поскольку из вежливости он уже начал было исполнять утомительный ритуал приветствия, с болью в теле и улыбкой на лице приподнимая со своего места негнущиеся, измученные подагрой члены. Я подсел к нему за столик перемолвиться парой слов.

Он выразил необычайный интерес к моей работе. После нескольких осведомительных вопросов о моих стихах и романах он перевел разговор на тему эмпатии, составляющей, по его мнению, стержень и наиболее значимый аспект литературы. Из скромности я был склонен с ним согласиться, сочтя целесообразным добавить, что в нашем сложном и сильно фрагментированном обществе, которому все в большей степени становятся присущи индивидуализм и абсолютизация личного интереса, это качество представляется как никогда редким и ценным.

Он спросил меня, угрожает ли, на мой взгляд, индивидуализм социальной сплоченности и следует ли предпринимать усилия по восстановлению безнадежно устаревшего духа общности. Я ответил ему, что эмансипация личности может считаться синонимом свободы, а ностальгия по старым групповым связям вроде семьи и национального государства – ущемлением приобретенных свобод. Акцент на интересы коллектива являет собой классический ингредиент в риторическом репертуаре каждого диктатора. Индивидуальные свободы, как мне думается, – это не проблема, а достижение современного западного общества, в то время как настоящая проблема, по-видимому, кроется в незаслуженно выдаваемых за свободу основных постулатах неолиберализма, ставшего глобальной религией и приравнявшего эгоизм к добродетели, а альтруизм – к слабости. Теперь, когда мы вырастили поколение наших детей с мыслью о том, что жизнь – это конкуренция, где победители одерживают победу за счет проигравших, а успех – это выбор, не подразумевающий жалости к тем, кто не захотел добиваться успеха, не стоит удивляться, что эмпатия стала раритетом.

Затем он спросил о моей высшей цели. Я его не понял. Он пояснил, что хотел бы узнать, в чем заключаются мои устремления, чего я пытаюсь достичь своими книгами и чего ищу в каждом абзаце, предложении, в каждом написанном мною слове.

– Это сложный вопрос, – сказал я.

– Поэтому я вам его и задаю.

– В прошлом я по-разному на него отвечал.

– Мне было бы особенно интересно узнать, какой ответ вы дали бы сейчас.

– Возможно, он вас удивит.

– Я люблю удивляться.

– Я ищу правду.

– Даже в художественном вымысле?

– Именно в художественном вымысле.

Положив руку мне на плечо, он посмотрел на меня с задорным блеском в глазах, который мог означать все что угодно.

– Приятно было познакомиться, – сказал он. – Мы должны поподробнее обсудить с вами эту тему. Полагаю, можно надеяться, что вы в гранд-отеле «Европа» надолго.

3

Хотя гостям разрешено курить в гостиной и даже в номере, иной раз я сознательно ищу общества Абдула у перепрофилированного в пепельницу цветочного горшка на ступеньках крыльца. Менеджер любой другой гостиницы решительно запретил бы своему персоналу открыто курить перед главным входом, на виду у прибывающих и отбывающих гостей, но господин Монтебелло не трогает Абдула, ибо знает, что тот любит сидеть на ступеньках, да и наплыва новых гостей как-то не наблюдается. За три дня, что я здесь живу, никто не приехал. Отъезд постояльцев случается еще реже.

Впрочем, всему, разумеется, есть границы, за соблюдением которых из-за занавески, колонны перголы, бугенвиллеи или всех трех объектов одновременно зорко следит всевидящее око Монтебелло, – одной сигареты достаточно, ибо работа есть всегда, даже если коридорный в меньшей степени задействован в исполнении своей основной задачи, то есть переноске багажа, это не означает, что в заведении, требующем ремонта, он не может быть полезным сотней других способов. Поэтому наши беседы приобретают характер мыльной оперы, в которой я в форме коротких эпизодов рассказываю о местах, где бывал, в первую очередь о Венеции, а напоследок, во время оставшихся нам финальных затяжек, пытаюсь клещами вытянуть у Абдула сведения о его прошлом.

Я быстро успел привязаться к этим наспех раскуриваемым встречам, потому что меня трогают кротость и любознательность Абдула и потому что в отсутствие общих точек соприкосновения, помимо отеля, нам зачастую бывает трудно понять друг друга и наши разговоры зависают на уровне таинственности и восхищения, что кажется мне забавным и поучительным. Если, к примеру, я говорю ему, что Венеция – это, по сути, музей, то понятнее ему от этого не становится, ибо в музее, как выясняется, он никогда не был. А когда я растолковываю ему, что такое музей, он представляет себе Венецию, где на уличных стенах развешаны картины, а в витринах разложена всякая всячина. При ближайшем рассмотрении так оно в общем и есть. Когда я пытаюсь наглядно объяснить ему феномен массового туризма, призывая его вообразить себе город, до отказа заполненный гостями отеля, он думает, что я хочу заманить его туда на работу. А стоит мне упомянуть об избытке прошлого в Венеции, он делает испуганное лицо и начинает трясти головой.

Абдул не любит говорить о прошлом. Он считает, что это нечто плохое, о чем лучше забыть. Будущее, по его мнению, гораздо важнее, ведь оно еще впереди и поддается изменениям. Он прав, но меня разбирает любопытство. Я хотел бы узнать его поближе, а, на мой взгляд, невозможно узнать человека, не имея представления о его прошлом. По мысли же Абдула, человек – это его лицо, обращенное в том направлении, куда он следует, а не к тому месту, откуда он родом.

– Но я не хочу разочаровывать вас, господин Леонард Пфейффер, – сказал он сегодня. – Господин Монтебелло с самого начала внушал мне, что наша задача заключается в максимальном исполнении желаний ближних и что это самое важное, чему он может меня научить. Поэтому, если вы непременно хотите узнать, как я здесь оказался, я, безусловно, вам помогу и постараюсь рассказать все, что помню, хотя мне будет и нелегко подобрать холодные слова, чтобы выразить огонь в моем сердце.

Все началось со змеи, а потом мне приснился сон. Деревню, где я жил, охватил страх, после того как змея укусила нашего святого. Яд оказался смертельным, и женщины рвали на себе от горя волосы. Это происшествие было воспринято как предзнаменование надвигавшейся беды. В ту же ночь во сне ко мне явился мой старший брат. К тому времени он уже несколько лет как был мертв. В моем сне он сидел весь в пыли и песке. Волосы и борода испачканы кровью. Выглядел он ужасно усталым: быть мертвым, должно быть, нелегко. При виде его я заплакал. И спросил, где он пропадал все это время. Он не ответил. Сказал только, чтобы я бежал от огня. Я спросил: куда? «По морю», – ответил он. Таким был мой сон.

Я проснулся от звуков выстрелов, доносившихся из деревни. Я отчетливо их слышал, хотя отцовский дом стоял особняком, на почтительном от деревни расстоянии, и забрался на крышу посмотреть, что происходит. Вдали, там, где находилась деревня, поднимались языки пламени. Слышались женские крики. Я слез с крыши и помчался на помощь односельчанам. На подходе к деревне я столкнулся с Яссером, уносившим оттуда ноги. Я спросил, что происходит. «Мужчины», – сказал он.

Точно волчонок в ночной темноте, я побежал дальше. Не надеяться на спасение было моим единственным спасением. Меж домов лежали трупы. Песок был черным от крови. Я видел, как Кайшу выволокли из дома за волосы. Я хотел ей помочь, хотя не знал как, но даже не мог к ней приблизиться, потому что с крыши стреляли.

Дом старейшины был взят штурмом. Я видел, как женщины пытались его защитить, швыряя в нападавших посуду, масляные лампы и даже священную книгу. Их расстреляли. Сын старейшины, выбежав из дома, с криком бросился на врагов. Одним глухим выстрелом его уложили на землю. Потом в дверях появился сам старик. Он был в своем головном уборе и держал в руках ритуальное копье, которое отважно, но обессиленно метнул в сторону атакующих. Копье упало в песок в нескольких метрах от него. Он закричал, что они трусы. Его притащили во двор, где он поскользнулся на свежей крови сына, и перерезали горло.