V. (страница 10)
В конце барной стойки «V-Ноты» есть столик, куда посетители обычно ставят пустые пивные бутылки и стаканы, но если кто-нибудь захватит его пораньше, никто не возражает, а бармены обычно все равно слишком заняты и орать, чтоб освободили, не станут. В данный момент столик занимали Обаяш, Харизма и Фу. Паола удалилась в дамскую комнату. Никто из них ничего не говорил.
У ансамбля на эстраде не было фортепиано: имелись контрабас, ударные, Макклинтик и мальчишка, которого он нашел в Озарках, – тот дул в натуральный рог в строе фа. Барабанщик был человек ансамблевый, пиротехники избегал, что могло раздражать толпу из колледжей. Басист – мелкий и на вид гад гадом, а глаза у него желтые с булавочными уколами по центру. Он со своим инструментом разговаривал. Контрабас был выше него и, похоже, не слушал.
Натуральный рог и альт вместе благоволили к секстам и малым квартам, и в таких случаях выходило вроде драки на ножах или перетягивания каната: благозвучно, однако в воздухе висело противостояние. Соло Макклинтика Сфера же были совсем что-то с чем-то. Там бывали такие, в основном – кто писал в журнал «Даунбит» либо аннотации на долгоиграющие пластинки, – и они, похоже, чувствовали, словно играет он совершенно без внимания к аккордовой последовательности. Они много трындели о душе, и антиинтеллектуальном, и о восстающих ритмах африканского национализма. Это новая концепция, говорили они, а некоторые утверждали: Птица Жив.
С тех пор как душа Чарли Паркера рассосалась на враждебном мартовском ветру почти год назад, о нем говорилось и писалось много всякой ерунды. Гораздо больше ожидалось, кое-что пишется и сегодня. Он был величайшим альтом на всей послевоенной сцене, и когда сошел с нее, некая примечательная воля отрицания – неохота и отказ поверить в окончательный, холодный факт – овладела самыми отпетыми до того, что на всех станциях подземки, на тротуарах, в писсуарах карябался этот отказ: Птица Жив. Поэтому-то среди публики в «V-Ноте» в тот вечер присутствовало, по осторожной оценке, 10 процентов тех мечтателей, до кого весть еще не дошла, и они видели в Макклинтике Сфере некую реинкарнацию.
– Он играет все ноты, которые Птица пропустил, – прошептал кто-то перед Фу. Тот безмолвно показал уместными жестами, как разбивает о край стола пивную бутылку, вгоняет «розочку» в спину оратора и поворачивает.
Почти настала пора закрываться, последнее отделение.
– Идти уже скоро, – сказал Харизма. – Где Паола.
– Вон, – сказал Обаяш.
Снаружи у ветра шел собственный неизменный концерт. Он все дул и дул.
Глава третья,
в которой Шаблон, артист-трансформист, выступает с восемью перевоплощениями
Как раздвинутые бедра для распутника, стаи перелетных птиц для орнитолога, режущая кромка инструмента для производственного рабочего, такова же была буква V для молодого Шаблона. Он, бывало, грезил, быть может, раз в неделю, что все это греза, а теперь вот он пробудился и обнаружил, что стремление за V. было всего лишь навсего учеными поисками, приключением разума, в традиции «Золотой ветви» или «Белой богини».
Но уже вскоре он просыпался вторично, взаправду, и вновь совершал это утомительное открытие – на самом деле, тот же бесхитростный, буквальный поиск и не прекращался; V., двусмысленно заповедное животное, загоняемое, как благородный олень, лань или заяц, гонимое, словно устарелая, или причудливая, или запретная разновидность полового наслаждения. А шут гороховый Шаблон откалывает свои коленца за нею следом, бубенцы звенят, машет деревянным, игрушечным погонялом. И весело при этом лишь ему.
Его несогласие с маркграфиней ди Кьяве Лёвенштейн (подозревая, что естественная среда обитания V. – осадное положение, он прибыл на Майорку прямиком из Толедо, где неделю гулял ночами по алькасару, задавая вопросы, собирая ненужные реликвии): «Это не шпионаж», – и тогда, и посейчас выражалось скорей из вздорности, а не желания установить чистоту побуждений. Жаль, что все это далеко не столь респектабельно и ортодоксально, как шпионаж. Но в его руках традиционные орудия и принципы всегда отчего-то применялись для низменных целей: плащ – как мешок для грязного белья, кинжал – чистить картошку; досье – заполнять мертвые воскресные дни; хуже всего, сама смена личин – не из какой-то профессиональной необходимости, а лишь фокус, дабы он просто меньше занимался погоней, чтобы возложить толику мучений от дилеммы на различные «перевоплощения».
Херберт Шаблон, как маленькие дети на определенной ступени и Хенри Эдамз в «Образовании»[20], равно как различные аристократы с незапамятных времен, всегда говорил о себе в третьем лице. Это помогало «Шаблону» выступать лишь одним из целого репертуара личностей. «Насильственное перемещение индивидуальности» – вот как называл он методику вообще, что не вполне означает «разделять чужую точку зрения»; ибо здесь подразумевались, скажем, ношение такой одежды, какую Шаблон скорей бы сдох, чем надел, поедание такой пищи, от которой Шаблона бы тошнило, проживание по незнакомым впискам, частое посещение баров и кафе не-Шаблонного характера; и все это – неделями кряду; а зачем? Чтобы держать Шаблона на его месте, а именно в третьем лице.
Вокруг каждого семечка досье, стало быть, наросла перламутровая масса умозаключений, поэтических вольностей, насильственного перемещения индивидуальности в прошлое, которого он не помнил да и не вправе на него был, если не считать права на изобретательную тревогу, сиречь одержимость историей, кое никем не признается. Каждую ракушку на своей подводной ферме scungilli[21] он обхаживал нежно и беспристрастно, неловко перемещаясь по своему обвешенному заказнику на портовом дне, тщательно избегая маленькой темной глубины прямо посреди прирученных моллюсков, где бог знает что живет: острова Мальта, на котором погиб его отец, где Херберт никогда не был и ничего о нем не знал, ибо что-то его туда не пускало, ибо отпугивало.
Однажды вечером, дремля на софе в квартире Бонго-Штырбери, Шаблон извлек свой единственный сувенир того, чем бы ни было мальтийское приключение старого Сидни. Веселенькая почтовая открытка в четыре краски, военный снимок «Дейли мейл» с Великой войны, изображающий взвод потных «гордонов» в килтах – они катят носилки, на которых лежит огромный германский рядовой с грандиозными усами, одна нога в лубке, а улыбка самая что ни есть довольная. Сообщение Сидни гласило: «Чувствую себя стариком, однакож и жертвенной девой. Напиши и приободри меня. ОТЕЦ».
Молодой Шаблон не написал, потому что ему было восемнадцать и он не писал никогда. В этом и состояла отчасти нынешняя гонка: каково ему было услышать о смерти Сидни полгода спустя и лишь тогда осознать, что ни тот ни другой после этой открытки не сообщались.
Некто Иглошёрст, один из отцовых коллег, был убит в Египте по дуэльному кодексу Эриком Бонго-Штырбери, отцом владельца нынешней квартиры. Отправился ль Иглошёрст в Египет, как старый Шаблон на Мальту, быть может написав своему сыну, что он себя чувствует, как некий другой шпион, который, в свою очередь, уехал умирать в Шлезвиг-Голштинию, Триест, Софию, куда угодно? Апостольское преемство. Они должны знать, когда близится срок, часто думал Шаблон; но приходит ли смерть и впрямь как некий последний благодатный дар, он на самом деле никак сказать не мог. У него в дневниках были только завуалированные отсылки к Иглошёрсту. А все прочее – перевоплощение и греза.
I
Давно перевалило за полдень, и над площадью Мухаммеда Али со стороны Ливийской пустыни начали собираться желтые тучи. Ветер вообще безо всякого звука выметал рю Ибрахим и площадной квадрат, неся в город озноб пустыни.
Для некоего П. Айёля, официанта кафе и распутника-любителя, тучи означали дождь. Его единственный посетитель, англичанин, вероятно – турист, ибо лицо его очень сгорело на солнце, сидел весь в твиде, ольстере и ожиданиях, глядя на площадь. Хотя за кофе он тут не пробыл и пятнадцати минут, уже казался столь же постоянной деталью пейзажа, как сама конная статуя Мухаммеда Али. У некоторых англичан, знал Айёль, есть такой талант. Но они обычно не туристы.
Айёль обретался у входа в кафе; снаружи инертен, но внутри у него теснились печальные и философские размышления. Ждет ли этот даму? До чего неправильно рассчитывать на какую-то романтику или внезапную любовь от Александрии. Ни один туристский город не дарит такого легко. Заняло – сколько его уже не было в Миди? двенадцать лет? – вот, по крайней мере, сколько. Пускай обманываются и думают, будто город – несколько больше того, что утверждается в их «Бедекерах»: Фарос, давно сгинувший в трусе земном и морской пучине; колоритные, но безликие арабы; памятники, гробницы, современные отели. Фальшивый и ублюдочный город; инертный – для «них», – как сам Айёль.
Он смотрел, как потемняется солнце, а ветер трепещет листвой акаций вокруг площади Мухаммеда Али. Вдали проревели имя: Иглошёрст, Иглошёрст. Оно заныло в гулких закоулках площади, как голос из детства. Еще один толстый англичанин, светловолосый, румяный – разве северяне все не похожи? – шагал по рю Шариф Паша в парадном костюме и тропическом шлеме на два размера больше. Подходя к клиенту Айёля, он быстро замолол языком по-английски аж с двадцати ярдов. Что-то про женщину, про консульство. Официант пожал плечами. Много лет назад уяснив себе, что любопытствовать в беседах англичан особо не о чем. Но скверная привычка не исчезла.
Пошел дождь, тощие капли, едва ль сильнее дымки.
– Hat fingan, – взревел толстяк, – hat fingan kahwa bisukkar, ya weled[22]. – Две красные рожи зло пылали друг другу через столик.
Merde[23], подумал Айёль. У столика:
– М’sieu?
– А, – улыбнулся жирный, – тогда кофе. Café, понимаешь.
По его возвращении двое жеманно беседовали о большом приеме сегодня вечером в Консульстве. Каком консульстве? Айёль мог разобрать только имена. Виктория Краль. Сэр Аластер Краль (отец? супруг?). Какой-то Бонго-Штырбери. Что за нелепые имена порождает эта страна. Айёль принес кофе и вернулся к месту своего обретания.
Этот толстый вознамерился соблазнить девушку, Викторию Краль, другую туристку, путешествующую со своим отцом-туристом. Но ему не дал возлюбленный, Бонго-Штырбери. Старик в твиде – Иглошёрст – он macquereau[24]. Парочка, за которой он наблюдал, – анархисты, замышляют покушение на сэра Аластера Краля, могущественного члена английского Парламента. Супруга пэра – Виктория – меж тем шантажируема этим Бонго-Штырбери, которому известны ее тайные анархистские симпатии. Эти двое – артисты мюзик-холла, хотят получить работу в грандиозном эстрадном представлении, его намерен поставить Бонго-Штырбери, который ныне в городе и старается раздобыть средства у глупого рыцаря Краля. Подступать к нему Бонго-Штырбери намерен через блистательную актрису Викторию, любовницу Краля, выдающую себя за его жену, дабы удовлетворять английскому фетишу добропорядочности. Толстяк и Твид войдут сегодня вечером рука об руку в свое консульство, распевая бодрую песню, шаркая ногами, вращая глазами…
Дождь набрал в густоте. Между двоими за столиком передался белый конверт с гербом на клапане. Твидовый ни с того ни с сего вскочил на ноги, дернувшись, как заводная кукла, и заговорил по-итальянски.
Припадок? Но солнца нет. А Твид еще и запел:
Pazzo son!
Guardate, come io piango ed imploro…[25]
Итальянская опера. Айёлю стало тошно. Он наблюдал за ними с умученной улыбкой. Нелепый англичанин подпрыгнул, щелкнул каблуками; принял позу, кулак у груди, другая рука простерта:
Come io chiedo pietà![26]
[20] Автобиография американского историка Хенри Брукса Эдамза (1838–1918) «The Education of Henry Adams», опубликованная посмертно и в 1919 г. получившая Пулицеровскую премию. В рус. перев. М. Шерешевской – «Воспитание Генри Адамса».[21] Съедобные брюхоногие моллюски(ит.) .[22] Принеси мне чашку кофе с сахаром, мальчик(араб.) .[23] Говно(фр.) .[24] Сутенер, сводник(искаж. фр.) .[25] «Я безумец! Смотрите, плачу я и умоляю…»(ит.) Здесь и далее – строки из арии кавалера де Гриё, акт III оперы Пуччини «Манон Леско».[26] «Взываю к жалости!»(ит.)