История Марго (страница 8)
Я увидела на кухне человека, склонившегося над раковиной. На этой кухне собиралась вся семья. На стенах висели старые фотографии, на которых были запечатлены свадьбы и рождения детей, в углу стоял телевизор, длинный стол накрывала клеенка. Человек стоял ко мне спиной, и я не видела его лица, но догадывалась, что он молод, по сильным движениям ныряющих в раковину рук. Пол в длинном коридоре скрипел под ногами. В этот коридор выходили закрытые двери, за которыми скрывались спальни с деревянными кроватями и шкафами, а в самом конце – ванная комната с плесенью на плитке и аптечкой, забитой просроченным аспирином.
Я вернулась на кухню. Я почти не чувствовала школьного пола под ногами. Человек у раковины закончил мыть посуду. Он поставил последнюю тарелку на сушилку и обернулся. С его рук капала вода, превращая слипшиеся волоски в темные штрихи. Он искал глазами полотенце. Это был папа в своем центре, сияющий здоровьем, стройнее и намного моложе себя нынешнего. Таким я представляла себе дом, в котором он вырос. Никто не рассказывал мне об этом доме, я никогда не видела фотографий, но теперь, закрыв глаза, ясно представила его себе. Кружевные занавески на окнах и цветы, высаженные на узкой полоске земли между домом и дорогой.
Месье Х. прервал молчание, велел нам открыть глаза и сесть. Он дал нам десять минут, чтобы написать текст на основе этого упражнения.
– Опишите процесс визуализации пространства, – сказал он.
Что мы увидели сначала? Какие границы задали? Какие детали отметили? Были ли в нашем пространстве участки, тянувшиеся до бесконечности? Он записал эти вопросы на доске.
– Давайте, – сказал он. – Возьмите ручки и приступайте.
Мы с Жюльет переглянулись. Разве мы не должны изучать Канта или Гоббса? Как будто прочитав эти мысли, месье Х. успокоил нас.
– На следующей неделе вы будете читать Декарта, но прежде, чем заставлять ваши умы работать, мне хочется их расшевелить.
Мы склонились над тетрадями, а он продолжал писать на доске. “Сенсорное восприятие против интеллектуального. Осознанность. Негативное и позитивное пространство”.
После двух уроков философии у меня был английский, у Жюльет – немецкий, а потом у нас обеих – перерыв на обед, история-география и два урока математики. Занятия шли одно за другим с пятиминутными переменами. Учеба закончилась в пять. Мы с Жюльет вышли на улицу и посмотрели на “Шез Альбер” – кафе напротив лицея. Оно негласно считалось местом, где бывают старшие ученики, и теперь, перейдя в выпускной класс, мы тоже могли туда пойти. Я заметила в окнах знакомые лица. Столики были почти все заняты, посетители заказывали кофе, на первой неделе никто еще не начал учиться всерьез. Что я буду делать на следующий год? Я никак не могла представить себя в будущем. Съеду ли я из нашей квартиры, если останусь в Париже? Буду ли действительно поступать в Институт политических исследований? После уроков с месье Х. во мне проснулось желание заняться чем-нибудь другим – может быть, связанным с текстами. Хотела бы я быть как Жюльет. Она-то всегда знала, что хочет быть кинорежиссером. Она хотела творить и каждый день, как губка, впитывала все, что видела вокруг.
– Пошли ко мне, – сказала Жюльет, прерывая мои размышления.
Я облегченно вздохнула и двинулась за ней к метро. Я уже представляла, как мы преодолеваем несколько лестничных пролетов с неровными ступеньками и, запыхавшись, поднимаемся наверх, как пахнет свежевыстиранное белье на деревянной сушилке, как вечерний свет пятнами ложится на ее кровать. Мы будем сидеть на этой кровати с тарелками пасты и разговаривать часами.
Формируют ли нас пространства, в которых мы существуем? Наша квартира целиком состояла из границ, и, когда приходил папа, каждая стена укрывала нас, пряча от чужих взглядов и оберегая наше личное пространство. Эти границы существовали всю мою жизнь, и я всегда уважала их. Вне дома было сложнее. Последние три года мы перестали вместе ходить в рестораны – и папа, и Анук были уже слишком известны. Тем самым область наших возможностей со временем сузилась, и пространство, в котором мы могли перемещаться свободно, съежилось до нашей квартиры – центра моего мира.
Жюльет большую часть времени проводила у себя дома одна, без родителей, но это был ее собственный выбор. Я заметила, что она не напрашивается ко мне в гости. Она приняла как данность то, что мы всегда ночуем у нее. Может быть, она чувствовала эту мою жажду существовать в других пространствах, мгновенную непринужденность, с которой я занимала левую половину ее кровати, ходила после нее в душ, делила с ней ее неизменный завтрак. Мне нравилось бывать у нее, нравилось, что меня принимают в ее доме как подругу и как дочь, что я становлюсь частью другого мира. У Жюльет мне казалось, что в мои легкие попадает больше воздуха, тяжесть в ногах и руках постепенно проходит и я становлюсь невесомой, отрываюсь от земли и наконец могу дышать.
6
Несколько лет назад, поздней осенью, папа повез меня в далекий приморский городок на побережье Нормандии. Это Анук решила, что нам надо провести выходные вдвоем – пора отцу побыть с дочерью; у нее самой и в субботу, и в воскресенье были репетиции. Я собрала вещи за несколько дней до отъезда и в назначенное время ждала у дверей, а услышав, как к дому подъезжает его машина, бросилась вниз по лестнице.
Мы проехали через опустевший город. Было сыро и не по-осеннему тепло. Недалеко от берега виднелось несколько домов, к причалу были пришвартованы лодки. Пляж шел извилистой линией вдоль берега, от города его отделяла каменная стена со ступеньками с каждой стороны. Мы готовились к дождю и ветру и приехали в непромокаемых куртках и сапогах. Был отлив, и над пляжем висела уходящая вдаль белая дымка. Мы так ни разу и не подошли к самой воде.
Папа забронировал на две ночи номера в роскошном отеле в получасе езды от города. Это был старый особняк, переделанный в спа-центр, и в местном ресторане работал chef étoilé[11]. Люди приезжали сюда на массаж и обертывания водорослями.
В вестибюле нам подали чай с лимоном и вербеной. Женщина за стойкой узнала папу и любезно поприветствовала нас.
– Значит, вы его крестница, – сказала она, явно довольная тем, что запомнила деталь его личной жизни. – Он говорил мне о вас. Я зарезервировала два смежных номера с кроватью “кинг-сайз” для мадемуазель.
Папа широко улыбнулся ей. У меня самой щеки онемели от улыбки. Я последовала за женщиной вверх по ступенькам с ковровой дорожкой, папа – за мной.
Я спросила, часто ли он сюда приезжает. Когда-то давно он привозил в этот отель свою маму, сказал он. У нее болели ноги, а от морской воды ей становилось лучше. Я никогда не видела бабушку. Она умерла, когда я была еще слишком маленькой, чтобы спрашивать о ней. Анук рассказывала мне о папином детстве. Его мать была простой, доброй и великодушной женщиной. Она знала о его отношениях с Анук и относилась к той с уважением и délicatesse[12], хотя и переживала, как бы необходимость жить на две семьи не оказалась для ее старшего сына слишком мучительной. Она-то представляла, что его жизнь будет открытой и честной.
Днем мы вернулись в город и припарковались недалеко от пляжа. Мокрый песок, похожий на слипшуюся грязь, простирался на сотни метров. Вдалеке я видела океан – темно-синий, с кружевом белой пены, сливающийся с небом. Мы пошли вдоль каменной стены.
Несколько месяцев назад его назначили министром культуры, и с тех пор он перестал говорить о работе. Раньше ему нравилось рассказывать мне о литературных фестивалях, об авторах, которых я могла знать, о том, как его раздражают коллеги, которые не отвечают на электронные письма по выходным. Но теперь, когда я спрашивала, как у него дела, он все время отвечал одно и то же. “Ça va, ça va”, – повторял он, все в порядке. Из его попыток успокоить меня было ясно, что ему приходится труднее, чем раньше, его работа стала более ответственной. Я воображала, как он сидит у себя в кабинете в Пале-Руаяль, и старалась представить, чем он занимается каждый день.
Прежде мне казалось, что папина карьера все время идет в гору, что он упорно стремится все выше и выше. В последнее время он как будто утратил уверенность – или, может, больше не мог позволить себе откровенность. Я вслушивалась в каждое его слово и прощупывала почву новым вопросом всякий раз, как в разговоре наступало затишье. Я хотела, чтобы он знал, что мне интересна его жизнь, что он может поговорить со мной. Больше всего я любила, когда темп его речи ускорялся, – это свидетельствовало о волнении, готовом вот-вот прорваться наружу. Он говорил, что ему нравится рассказывать мне о работе, потому что я понимаю ее сложность. Однажды он сказал, что я умнее большинства моих сверстников и что хорошо бы стажеры, которые приходят к нему сразу после университета, были так же проницательны, как его дочь. Я вспоминала эти похвалы, когда папа прятался в скорлупу молчания. Зато когда он рассказывал мне что-нибудь, я сияла от гордости, и точно такой же блеск появлялся и в его глазах.
Мы были на пляже одни. Поднялся ветер, и я спрятала руки в карманы. Мы шли молча, но я чувствовала, что он готовится что-то сказать мне. Он откашлялся и мягко заговорил.
– Когда ты родилась, твоя мама пошла в mairie[13], чтобы зарегистрировать тебя как свою дочь. Я с ней не пошел. Мы решили, что лучше в твоем свидетельстве о рождении не будет моей фамилии.
Я прокручивала его слова в голове. Папа встревоженно ждал моей реакции, но для меня это не было новостью. Я давным-давно знала, что его фамилия не указана в моем свидетельстве о рождении. Я подслушала, как Матильда и Анук говорили об этом поздно вечером, думая, что я уже сплю. Звуки их голосов поднимались по лестнице и доносились через приоткрытую дверь. Анук жалела, что не заставила его тогда пойти с ней, и они с Матильдой спорили об этом.
– Но ты мой отец, – в конце концов сказала я.
– Конечно, ma chérie, но поскольку моя фамилия не значится в свидетельстве, официально ты не считаешься моим ребенком.
Эти слова не должны были произвести такого впечатления – я всю жизнь делала вид, что у меня нет никакого отца, – но они поразили меня с незнакомой прежде силой. Я почувствовала, как что-то сжимается в груди. Я покосилась на него. Он опустил голову, чтобы не смотреть мне в глаза.
– Я решил дать тебе свою фамилию. Мы с твоей мамой пойдем в mairie и внесем в свидетельство исправления.
Я кивнула.
– Я собираюсь официально признать тебя.
Было видно, что он ждал от меня восторженной реакции, ждал, что я скажу: “Как это здорово, молодец, Papa”, – и похлопаю его по спине. Я выдавила из себя улыбку.
– И если со мной что-нибудь случится, все, что у меня есть, будет поровну разделено между тобой и твоими братьями.
“А как же Анук?” – подумала я. Вероятно, он считал, что я возьму заботу о ней на себя.
Ветер распахнул его пальто, обнажая шерстяной свитер. Он всегда ходил, ставя ноги носками наружу и сцепив руки в замок за спиной. Зачем признавать меня сейчас, если он не сделал это сразу после моего рождения? Я часто потом возвращалась к этому вопросу и жалела, что не задала его сразу. Наверное, была слишком потрясена.
– Ты болен или что-то случилось? – только и смогла произнести я.
– Нет-нет, – сказал он, – тебе не о чем беспокоиться. Я доживу до девяноста лет. А твоя мама – до ста.
Он сделал глубокий вдох.
– Я люблю этот запах, – сказал он, – соленый воздух, влажность. Мне нравится такая погода, когда небо затянуто облаками.
Я вдруг подумала, что в ноябре на этот пляж не поехал бы никто из наших знакомых.
Папа повел меня ужинать в рыбный ресторан на окраине города. Когда-то они дружили с шеф-поваром, и папа надеялся, что тот все еще там работает. С их последней встречи прошло почти десять лет. Стемнело, фонарей на улице не было, но папа хорошо помнил дорогу, и десять минут спустя он показал мне ресторан на уже спящем перекрестке. Это было здание с большими квадратными окнами – единственный источник света на улице. Внутри он не производил особого впечатления. Белые скатерти и салфетки, на стенах несколько черно-белых фотографий в рамках. Официант усадил нас около окна. Папа спросил, здесь ли Пьер, и официант тут же приветливо заулыбался.