Аэропорт. На грани катастрофы (страница 24)

Страница 24

Вопросы Гвен вызвали у него чувство неловкости. Они оживили воспоминания, которые он предпочитал похоронить.

Оба молчали, когда «мерседес» свернул к широкому, внушительному главному подъезду аэропорта. Высоко над входом, залитым ярким светом прожекторов, устремлялись в небо футуристические параболы – творение общепризнанного победителя международного конкурса скульпторов, символизирующее, как тогда было сказано, благородное будущее авиации. Взору Димиреста открылся сложный серпантин шоссейных дорог, «восьмерок», мостов и туннелей, спроектированных с таким расчетом, чтобы машины могли идти, не снижая скорости, хотя сегодня из-за трехдневного снегопада они ехали медленнее, чем всегда. Высокие сугробы громоздились даже на проезжей части. Общую сумятицу еще усиливали снегоочистители и грузовики, старавшиеся удержать снег хотя бы за пределами уже расчищенного пространства.

После нескольких коротких остановок Димирест наконец свернул на служебную дорогу, которая вела к главному ангару «Транс-Америки», где они оставят машину и сядут на автобус для летного состава.

Гвен вдруг сбросила с себя оцепенение.

– Вернон!

– Да?

– Спасибо за то, что ты был честен со мной. – Она протянула руку и дотронулась до его руки, лежавшей на руле. – У меня все будет в порядке. Просто слишком много сразу на меня свалилось. И я хочу ехать с тобой в Неаполь.

Он улыбнулся, кивнул, потом на минуту выпустил руль и крепко сжал пальцы Гвен.

– Мы отлично проведем там время. Обещаю тебе, что мы оба запомним эту поездку.

И он постарается, сказал себе Димирест, выполнить обещание. Собственно, это будет не так уж и трудно. Его тянуло к Гвен; ни к кому он еще не испытывал такой нежности, никто не был ему душевно так близок. Если бы не то, что у него есть жена… И снова, уже не в первый раз, у него мелькнула мысль порвать с Сарой и жениться на Гвен. Но он тут же прогнал эту мысль. Он знал немало своих коллег, переживших подобное, – пилотов, которые после многих лет совместной жизни бросали жен ради более молодых женщин. И в итоге чаще всего оказывались у разбитого корыта с солидным грузом алиментов на плечах.

Так или иначе, во время этого полета, а может быть, в Риме или в Неаполе, ему придется провести еще один серьезный разговор с Гвен. До сих пор они говорили не совсем в том ключе, как ему бы хотелось, и вопрос об аборте не был затронут.

А пока – мысль о Риме напомнила об этом Димиресту – ему предстояло более неотложное дело: возглавить рейс номер два «Транс-Америки».

Глава 3

Ключ был от комнаты 224 в гостинице «О’Хейген».

В полутемной гардеробной, примыкавшей к радарной, Кейз Бейкерсфелд вдруг осознал, что он уже несколько минут сидит, уставившись на этот ключ с пластмассовым ярлычком. А может быть, лишь несколько секунд? Возможно. Просто он перестал ощущать течение времени, как и многое другое; утратил способность ориентироваться. Иной раз дома Натали вдруг замечала, что он стоит застыв и смотрит в пространство. И лишь когда она озабоченно спрашивала: «Что ты тут делаешь?» – к нему возвращалось сознание, способность действовать и думать.

И тогда – да и сейчас – усталое, измотанное напряжением сознание, должно быть, отключалось. Где-то у него в мозгу был этакий крошечный предохранитель, защитный механизм, вроде того, который отключает мотор при перегреве. Правда, между мотором и человеческим мозгом есть существенная разница: мотор можно выключить и, если нет надобности, больше не включать. Мозг же – нельзя.

Сквозь единственное окно в гардеробную проникало достаточно света от прожекторов, установленных на башне. Но Кейзу свет не был нужен. Он сидел на деревянной скамье, так и не притронувшись к сандвичам, которые приготовила ему Натали, и, глядя на ключ от номера в гостинице «О’Хейген», раздумывал над тем, какой загадкой является человеческий мозг.

Человеческий мозг может рождать смелые образы, создавать поэзию и радары, вынашивать идею Сикстинской капеллы и сверхзвукового самолета «конкорд». И в то же время мозг – из-за своей способности хранить воспоминания и осознавать происшедшее – может терзать человека, мучить его, не давая ни минуты покоя; только смерть кладет этому конец.

Смерть… стирающая воспоминания, несущая забвение и покой.

Это и побудило Кейза Бейкерсфелда принять решение сегодня ночью покончить с собой.

Пора уже было возвращаться в радарную. До конца смены оставалось еще несколько часов, а Кейз заключил с собой договор: довести до конца сегодняшнюю вахту в радарной. Он не мог бы сказать, почему он так решил, – просто считал это правильным и привык быть добросовестным во всем. Добросовестность была у них в крови – это, пожалуй, единственное, что роднило его с Мелом.

Так или иначе, когда смена закончится – и его последнее обязательство будет выполнено, – ничто уже не помешает ему пойти в гостиницу «О’Хейген», где он зарегистрировался сегодня днем, и, не теряя времени, принять сорок таблеток нембутала, которые лежали у него в кармане. Он собирал их по две-три штуки на протяжении нескольких месяцев. Врач прописал ему это снотворное, и каждый раз, когда Натали покупала его в аптеке, Кейз незаметно откладывал и прятал половину. А на днях пошел в библиотеку и по учебнику клинической токсикологии выяснил, что количество нембутала, которым он располагал, значительно превышало роковую дозу.

Смена его закончится в полночь. Вскоре после этого он примет таблетки и быстро заснет последним сном.

Он посмотрел на свои наручные часы, повернув циферблат к свету, падавшему из окна. Было почти девять. Пора возвращаться в радарную? Нет, надо еще немного подождать. Ему хотелось прийти туда совершенно спокойным, чтобы нервы были готовы к любым случайностям, которые могут произойти в течение этих последних оставшихся ему часов.

Кейз Бейкерсфелд снова повертел в руках ключ от номера в гостинице. Комната 224.

Странное совпадение: номер комнаты, которую он снял, оканчивался на «двадцать четыре». Некоторые люди верят в нумерологию, в оккультное значение цифр. Кейз не верил, и тем не менее цифра «двадцать четыре» вторично врывалась в его жизнь.

Первый раз это была дата – 24-е число, и было это полтора года назад. Глаза Кейза увлажнились. День этот врезался в его память, вызывая угрызения совести и душевную тоску всякий раз, когда он вспоминал о нем. Отсюда и возник мрак, окутавший постепенно его сознание, отсюда возникло его отчаяние. Это же привело его к решению покончить сегодня с жизнью.

Летнее утро. Четверг. Двадцать четвертое июня.

Это был день, точно специально созданный для поэтов, влюбленных и фотографов, снимающих на цветную пленку, – один из тех дней, которые человек сохраняет в памяти и потом извлекает из нее, как листок старого календаря, когда много лет спустя хочет вспомнить что-то радостное и прекрасное. В Лисберге, штат Виргиния, при восходе солнца небо было таким ясным, что в сводке погоды стояло: «ПИВБ» – на языке авиаторов это значит: «Потолок и видимость безграничны», лишь после полудня то тут, то там стали появляться облачка, похожие на рваные клочки ваты. Солнце грело, но не пекло, легкий ветерок с гор Блу-Ридж приносил аромат клевера.

По пути на работу в то утро – а он ехал в Вашингтонский центр наблюдения за воздухом в Лисберге – Кейз видел дикие розы в цвету. Ему даже вспомнилась строка из Китса, которого он учил в школе: «И пышное цветенье лета…» Она как-то очень перекликалась с этим днем.

Он пересек границу Виргинии: ехал он из Адамстауна, штат Мэриленд, где они с Натали снимали для себя и двух своих сыновей славный небольшой домик. Крыша его «фольксвагена» была опущена; он вел машину не спеша, наслаждаясь мягким воздухом и нежарким солнцем; вот впереди показались знакомые низкие современные строения воздушной диспетчерской, но он по-прежнему чувствовал себя в необычно размягченном состоянии духа. Впоследствии он не раз спрашивал себя, не явилось ли это причиной того, что произошло потом.

Даже в главном здании – доме с глухими толстыми стенами, куда не было доступа дневному свету, – Кейзу казалось тогда, что вокруг все еще сияет летний день. Среди семидесяти с лишним диспетчеров, сидевших в одних рубашках без пиджаков, царила какая-то атмосфера легкости и не чувствовалось напряжения, обычного при их работе. Одной из причин, очевидно, было то, что при такой удивительно ясной погоде им меньше приходилось следить за полетами. Многие некоммерческие самолеты – частные, военные и даже некоторые лайнеры – летели сегодня, пользуясь визуальным наблюдением, иными словами, по методу: «Ты меня видишь – я тебя вижу», когда пилот сам следит за своим местонахождением в воздухе и ему нет нужды связываться по радио с КДП и сообщать, где он находится.

Лисбергский центр играл в авиации важную роль. Отсюда велось наблюдение за движением по всем авиалиниям над шестью восточными прибрежными штатами и давались указания самолетам. Зона наблюдения превышала сто тысяч квадратных миль. Как только самолет, летящий по приборам, покидал аэропорт в этой зоне, он тут же попадал под наблюдение и контроль Лисберга. И находился под контролем до тех пор, пока не заканчивал полета или не покидал зоны. Если же какой-то самолет подлетал к зоне, сведения о нем тотчас поступали от одного из двадцати аналогичных центров, разбросанных по всем Соединенным Штатам. Лисбергский центр считался одним из самых загруженных в стране. В нем осуществлялось наблюдение за южным концом «Северо-Восточного коридора», занимающего первое место в мире по числу самолетов, пролетающих в течение дня.

Как ни странно, близ Лисбергского центра не было ни одного аэропорта; ближайший, по которому он и назывался, находился в Вашингтоне, то есть на расстоянии сорока миль. Центр – группа низких современных строений с площадкой для машин – был расположен среди виргинских полей; с трех сторон его окружала возделанная земля. А с четвертой протекала маленькая речушка под названием Бычий ручей, навеки прославившаяся благодаря двум сражениям Гражданской войны. Кейз Бейкерсфелд как-то раз после работы ходил к этому ручью, размышляя о превратностях судьбы – о прошлом Лисберга и таком непохожем на прошлое настоящем.

В это утро, несмотря на ясный, солнечный день за окном, в просторной и высокой, точно неф собора, главной диспетчерской люди работали как всегда. Диспетчерская – огромное помещение, больше футбольного поля – была по обыкновению слабо освещена, чтобы яснее видны были экраны двух-трех десятков радаров, установленных в несколько рядов и ярусов под нависающими сверху козырьками. Вошедшего прежде всего оглушал шум. Из помещения, где сосредоточиваются данные о полете и где установлены огромные счетно-вычислительные машины, соответствующая электронная аппаратура и автоматические телетайпы, доносился непрерывный гул и стрекот машин. А над десятками диспетчеров, дающих указания самолетам, стоял непрекращающийся гул переговоров по радио на разных частотах. Шум механизмов и человеческие голоса сливались в монотонный гул, который не затихал ни на секунду, хотя его и приглушали звукопоглощающие стены и потолок.

Над аппаратурой во всю длину диспетчерской был проложен мостик для наблюдения, куда иногда приводили посетителей посмотреть, как внизу идет работа. Отсюда, с этой высоты, диспетчерская была очень похожа на биржу. Диспетчеры редко смотрели вверх, на мостик: они привыкли ни на что не обращать внимания, чтобы не отвлекаться от работы, а поскольку лишь немногим посторонним разрешали сюда входить, диспетчеры почти никого, кроме друг друга, и не видели. Таким образом, работа в диспетчерской была не только отчаянно напряженной, но и по-монастырски аскетической – ведь женщин сюда не брали.