Песчаная роза (страница 9)
Это был тяжелый и тягостный день. Ни аллей Люксембургского сада она тогда не замечала, ни людей, проходящих мимо нее и сменяющих друг друга за столиками. Взгляд как остановился на поваре, стоящем у плиты в центре кафе и ловко нарезающем целые горы трав, так и не мог с него сойти. Что ж, хотя бы средневековый французский омлет научилась в тот день готовить.
Соня воспользовалась Алесиным присутствием и для того, чтобы сварить кофе, который бабушка Лиза называла «по-лейпцигски». Для себя одной она его варить поленилась бы, а Женька не понимал, как можно варить кофе на взбитом с ликером яичном желтке. Ему эти продукты казались несочетаемыми.
– Вкусно, – сказала Алеся, попробовав кофе. – И чашка красивая какая.
– Из нее Женя пьет, с детства еще. Ее бабушка из Германии привезла.
«Повезло Женьке», – подумала Соня, заметив, как Алеся посмотрела на его чашку.
Эта миниатюрная кофейная чашечка с нарисованными на дне синими мечами была единственным трофеем, который бабушка Лиза привезла с войны вместе с рецептом кофе по-лейпцигски. Когда, выйдя на пенсию, родители продали квартиру в Подсосенском переулке и уехали на Алтай, а Соня перебралась в эту, оставшуюся после бабушкиной смерти ей и Жене, то взяла чашку с собой.
– У тебя много необычных вещей, – сказала Алеся, разглядывая чашку.
– Как раз нет. У родителей был довольно спартанский дом. Они инженеры, вечно в командировки ездили. А бабушка в войну, мне кажется, очень ясно поняла, что действительно не имеет смысла собирать сокровища на земле, и не собирала. Так что кроме этой чашки и песчаной розы ничего особенного у нас нет.
– А что такое песчаная роза?
– Да просто кварц. Из Сахары. Дожди проникают сквозь песок, меняют его структуру, получаются кристаллы. Некоторые в форме роз. Может, мой прадед по отцовской линии был какой-нибудь исследователь пустынь. Хотя вообще-то эти песчаные розы обычным туристам продают, я сама видела в Тунисе.
– А почему ты сказала «может быть»? – спросила Алеся. – Не знаешь, кто был прадед? Ты не думай, – добавила она, – у меня тоже так. Мама, например, считает, что я на свою прабабушку похожа, а я про нее только и знаю, что ее звали Вероника и что она медсестра была, как я. То есть я, как она.
– И я о бабушкиных предках ничего не знаю, – кивнула Соня. – Но она детдомовская была, так что это хотя бы понятно. А вот почему про отца ее ребенка, нашего деда то есть, практически ничего не известно, это трудно объяснить. Он на фронте в восемнадцать лет погиб. Хорошо, что ребенок вообще получился.
– Получился? А были с этим сложности?
– Никаких, даже наоборот, залетела в одну-единственную ночь. Я, знаешь, романтичная девочка была, дура, проще говоря, и мне казалось, что это была любовь с первого взгляда во фронтовом госпитале. А бабушка говорила, что не только влюбиться не успела, но даже лицо его толком разглядеть. Сильная усталость у нее была от войны, отчаяние накатило, показалось, что убьют, а страшно же в самом конце войны умирать. Хотя, правда, и в начале страшно… А тут мальчик свой, московский, только что призвали. Ранение у него было легкое, утром опять на передовую. Сидели всю ночь, вспоминали каток на Чистых прудах и всякое такое. – Соня улыбнулась. – Бабушка мне потом говорила: ну как было ему не дать, когда видно, что очень хочет, и трепетный такой.
– А потом?
– С тобой правда легко! – засмеялась Соня. – Я потому и разболталась. Да понятно, что потом. Через пару месяцев выяснилось, что беременная. Думала, задержка просто, в войну постоянно бывало. Но нет. А мальчика убили уже. Это в Берлине было, передовая за углом, так что она сразу узнала. Война кончилась, она демобилизовалась и в Москву вернулась. И решила на всякий случай зайти к его родителям. Не то чтобы претендовала на что-то, но считала, надо им сообщить про беременность, раз их сын погиб.
– И что они?
– А она их не застала. Отец его, наверное, тоже на фронте был, но живой ли, никто не знал. Про мать вообще ни слуху, ни духу. Да и интереса ни у кого не было, соседи – случайные люди. В квартиру в Подсосенском две семьи подселили, это в Москве сплошь и рядом случалось в войну. Коммуналки очень долго потом не рассселяли. А тогда за хозяевами одну комнату оставили, вещи туда снесли, да и забыли про них. Но соседям, бабушка говорила, как-то неловко стало, что ли. Стоит на пороге беременная – в шинели, с фронта, одна. Правду говорит или врет, разбираться не стали – пустили ее в ту комнату, и стала жить. И папу моего там родила, и даже на фамилию Артынов записала. Тогда ведь многие не регистрировали брак. А у нее письмо было. Видимо, дед мой действительно трепетный был, ей не показалось. Написал перед боем, что хотя ее это ни к чему не обязывает, но он считает ее своей женой, а когда война закончится, они решат, как им строить свою жизнь дальше. В сорок пятом году этого и для загса, и для домоуправления оказалось достаточно.
– Какая история…
Соня видела, что Алеся еле перевела дыхание.
– На самом деле для того времени обычная. Хотя меня она тоже потрясла когда-то. Пойдем, песчаную розу покажу.
В комнате Соня открыла стоящую на консоли шкатулку из черного эбенового дерева. В детстве сама эта шкатулка казалась ей таинственной, особенно когда она прочитала «Пятнадцатилетнего капитана» с его злодеем Негоро и африканскими приключениями.
– Ох ты боже, красота какая! – выдохнула Алеся.
Песчаная роза была размером с дореволюционную пятикопеечную монету и состояла из множества полупрозрачных кристаллических лепестков, один из которых словно ветром был отвернут. Она в самом деле была хороша, тем более в кованом колье из тусклого, с желтинкой серебра.
– Надень, – попросила Алеся. – Тебе к глазам так идет! И волосы у тебя точно такого цвета, как эта роза.
– Да, нам преподаватель латыни говорил: «А флавус – это такой, знаете, невыразительный песчаный цвет. Вот как волосы и глаза у Сони Артыновой».
– Бестактный какой!
– Просто честный.
– Как только соседи тогда не прибрали? – разглядывая колье на Сониной шее, заметила Алеся. – Видно же, что вещь дорогая, ручной работы.
– Работа, кстати, кустарная, довольно грубая. И серебро с примесью меди, потому такой цвет у него странный. Хотя в этом есть своя первобытная прелесть. А не прибрали потому, что комната опечатана была. Бабушке соседка сказала: только печать ты срывай уж сама, тебя начальство побоится тронуть, у тебя смерть еще из глаз не выветрилась.
– Это кто на фотографии? – спросила Алеся.
Фотография в темной деревянной рамке стояла здесь же на консоли. Что она сделана много лет назад, было понятно не только по фотографической технике, но, Соня считала, по типу лица, на ней запечатленного.
– Думаю, это прадед наш с Женькой и есть, – ответила она. – Там подпись на обороте – Артынов Сергей Васильевич.
– И без подписи понятно, что родственник. Женя – вылитый он. Даже страшновато.
– Почему?
– Так ведь никто его не видел никогда. А он вот где… В живом человеке, через сто лет. Пугают такие бездны.
Соня, как часто бывает у двойняшек, совсем не была похожа на брата. Но она и ни на кого не была похожа, а Женино сходство с прадедом в самом деле было разительным. Особенно взгляд совпадал. Когда бабушка сердилась на маленького Женьку, то, в сердцах указывая на фотографию, говорила, что этот небось тоже никакого черта не боялся.
– Твоя бабушка замуж потом не выходила? – спросила Алеся.
– Вот и ты уже романтическую историю домыслила, – улыбнулась Соня. – Она своего фронтового партнера нисколько не любила. И замуж после войны вышла, почему же нет. По любви и удачно. Это квартира ее мужа.
– Я пойду. – Алеся взглянула на часы над консолью. – Поезд у меня вечером, но мы с Женей еще хотим в Икею съездить, письменный стол купить.
– Ты Сережу сейчас привезешь? – спросила Соня.
– Женя сказал, незачем откладывать, раз мы решили его забрать.
Соня вспомнила, как на ее вопрос, поедет он снова в Африку или останется работать в Москве, брат не ответил, и она поняла, что ему непросто это решить. Потому что по сути решить надо, забирают ли они Алесиного десятилетнего сына из Пинска в Москву. А внутри этого решения, как в матрешке, скрыто еще одно: готов ли он к такой ответственности? Конечно, ответственность реаниматолога мало с чем сравнишь, но все-таки она совсем другая. Ее можно увезти с собой в Африку, с ней можно вернуться обратно в Москву или в Берлин – она относится к твоей работе, а жизнь твоя, пусть даже та небольшая ее часть, которая от работы только и остается, все-таки полностью принадлежит тебе, в ней ты свободен. И кто знает, хочет ли Женька от этой последней своей свободы отказаться, и кто вправе требовать этого от него или даже спрашивать его об этом? Соня считала, что уж точно не она.
Алеся ушла, забрав Бентли, который даже не проснулся, когда его укладывали в переноску.
– Не переживай, – сказала она. – У него вторая жизнь начинается, это же хорошо.
– Вторую он у Витьки прожил. Третью у меня. Это если считать, что первую в контейнере для мусора. Хотя точно неизвестно.
– Значит, четвертая. У кошек их девять, говорят.
Соня все-таки вызвала для Алеси такси и, открыв окно, проводила взглядом машину, исчезающую в сплошном дождевом тумане. Последний укол стыда был особенно острым.
Фотография на консоли была ей так же привычна, как песчаная роза. Но сейчас разговор с Алесей соединился со стыдом из-за Бентли, и все это обернулось странной тревогой, от которой Соне показалось, что ледяной взгляд прадеда пронизывает ее насквозь. Как ни странно, ей стало спокойнее под этим взглядом, как будто он охладил разгоряченное сознание.
Она сняла колье. Блеклая песчаная роза тускло переливалась кристаллическими лепестками в золотисто-серебряной оправе. Как все-таки нелепо быть похожей на мертвый предмет, вынырнувший из бездны времени! Впрочем, это далеко не единственная нелепость ее жизни.
Она спрятала колье в эбеновую шкатулку, коснувшись напоследок лепестков. Роза была теплой, как песок вечерней Сахары, и вовсе не казалась мертвой. Конечно, потому что просто нагрелась в ложбинке под горлом. Но это свидетельство жизни Соню все же обрадовало.
Глава 11
Ксения не поняла, не осознала, когда песок перестал пугать ее своей мертвой громадой. Хотя такое должно было запомниться. Папа говорил, что Геродот называл Сахару страной страха и жажды. Так и есть. И то, что она перестала ощущать естественный страх перед пустыней, ни о чем хорошем не свидетельствует.
В последний переход до оазиса она и жажды уже не ощущала. Привыкла. Кабир и говорил, что привыкнет, и злился, что на нее тратится слишком много воды. Но все-таки давал ей пить, сколько просила. Непонятно почему. Глядя со спины верблюда на дрожащие в раскаленном воздухе песчаные волны, Ксения думала, что сама не дала бы такой, как она, ни капли. Бросила бы в песках, никто бы и не заметил. Зачем такая бессмысленная, кому нужна? Ни единому человеку на свете.
Что ж, Кабир милосерднее к ней, чем сама она к себе. Дал большой кусок синей ткани, чтобы обернула голову, защищаясь от испепеляющего солнца. Такой тканью оборачивали голову все туареги, когда переходили через пустыню. Через неделю пути Ксения узнала, что лицо у нее приобрело такой же, как у них, оттенок индиго: краска въелась в кожу. Об этом сказала ей Дина, мать Кабира. На лице у Дины была татуировка, почему-то в виде креста, и она была главной в караване. Это удивило бы Ксению: ведь туареги мусульмане, и почему в таком случае крест прямо на лице, и как женщина может всем заправлять? Но удивляться она не могла уже ничему, все было ей безразлично. Хоть женщина пусть ведет их через проклятый Эрг, хоть сам черт, все равно.