Держи меня за руку / DMZR (страница 3)
Я лежу на белой простыне, койка нещадно трещит подо мной, не думала, что я такая тяжёлая и могу тут что-то сломать. Наволочка и пододеяльник тоже белые, даже слишком, выстиранные до тошнотворной белизны, как и всё вокруг. Я перестала замечать другие цвета, они мне кажутся серыми и грязными, как и весь мир. В моей палате ещё шесть девочек, мы мало разговариваем, большинство просто не может, лежа целыми днями после процедур. Они все разные, есть и совсем маленькие, их так жалко, две девочки трёх и пяти лет, они даже чем-то похожи стали, как сёстры, одна выше другой, а так остались одни глаза и обтянутая кожей лицевая кость, лысая головка и бледные побелевшие губы. Я иногда плачу по ночам, когда все спят, или мне кажется, что они спят, думая о них, иногда читаю им сказки, часто понимая, что они меня не слушают, находясь где-то далеко, не здесь. Тогда я просто держу каждую за руку, их кровати рядом, и плачу, чувствуя их слабые пальцы, пытающиеся сжать мои в ответ. И нет слов, нет таких слов, которыми бы я могла их утешить или я их не знаю, не умею, не чувствую. А разве есть они такие, простые и понятные, чтобы ребёнок ожил, забыл про то, что видел смерть, свою смерть, она приходит по ночам, а иногда днём, стоит в дверях и смотрит, смотрит, смотрит и молчит, без злобы, без торжества, а горько, борясь с собой.
Тяжело писать, особенно когда в тебя литрами вливают эту дрянь, голова идёт кругом, тошнит и вообще жить уже совсем не хочется, а на еду смотреть страшно, кишечник сворачивается в узел, а позвоночник бьёт в судорогах, будто бы кто-то подвёл ко мне электроды и играет со мной, как с подопытной свинкой. Я начала писать этот дневник здесь, в палате, когда всё было выяснено, меня облучили вдоль и поперёк, расскажу об этом, конечно же – это так интересно! Неправда, вовсе неинтересно и гадко, мерзко… я пишу на facebook, даже отдельный канал завела, но не публикую, боюсь, хотя нет, просто не хочу. Оказывается, это очень трудно, просто писать о том, что видишь и чувствуешь, слова нехотя выходят из меня, предложения получаются корявыми, простыми, мне не нравится. Сначала я переписывала каждое по несколько раз, но скоро поняла, что в этом нет смысла, получалось ещё хуже, и желание писать уверенно уходило от меня за дверь палаты, косо посматривая сквозь узкую щель. Дверь в палату не закрывают, окна закрыты, а так дышать будет совсем нечем. Иногда в коридоре я слышу смех, обычно по утрам, так смеются медсёстры и молодые врачи, заступающие на смену, обычно на этаже тихо, иногда мне кажется, что я слышу, как капают капельницы в соседних палатах, как гудят вены у маленьких деток, раздутые этим потоком «живительной силы».
Мне разрешили иметь с собой планшет, папа оплатил безлимитный инет, поэтому я всегда в сети. Это не так здорово, как может показаться с первого взгляда. Многие мои одноклассники с удовольствием бы не выходили бы из дома, сидя целый день и ночь за компом, играя или смотря порно и ролики с ютуба, было бы что пожрать, бургер или пицца, как-то так выглядит рай. Наверное, каждому своё, сколько бы я отдала сейчас за возможность просто выйти на улицу и уйти куда глаза глядят, без плана, без маршрута, без цели, без мыслей, без смысла… с папой и бабушкой, она мне стала часто сниться. Сны всегда одни и те же, разные лишь цвета. Сон может быть синим, а может быть красным, жёлтым, оранжевым или фиолетовым, самый страшный. Мы на нашей даче, я знаю, что папа где-то рядом, но никогда его не вижу, чувствую его присутствие и ничего не боюсь. Бабушка ещё молодая, с каждым сном она становится всё моложе, в длинном сарафане, коса за спиной, длинная, как у былинных красавиц. Мы сидим в беседке и пьём чай с мёдом, сосед подарил нам свежий со своей пасеки. Я сосу соты, вся перепачкалась, смеюсь, давясь от горячего чая. И для меня сейчас существует только бабушка, аккуратно отпивавшая из чашки чай и ложкой пробуя мёд, она ела немного, беря мёд на кончике. Мёд, соты, вкус лета, запах цветов и сочной травы, солнце, крепкий чай, моя жадность, заставляющая есть больше, ещё больше, пока во рту не становится так липко, что зубы склеиваются. Вдруг я поворачиваю голову влево и вижу, что вокруг нашей беседки кружит ураган, взметая ввысь столбы снега или земли, мне не понять, снег и воздух синий или красный, или голубой, фиолетовый, как и мёд, как и стол, как и мои руки, как я, бабушка… и тогда мне становится страшно, я смотрю на бабушку, она уже не улыбается и говорит мне: «Не бойся того, кто внушает самый сильный страх. Твой ужас окажется твоим самым верным другом».
Я просыпалась и забывала эти слова, помня лишь ощущение от сна. Но как-то я успела, задержала в голове эту мысль, её слова и, проснувшись рано, записала их в блокноте, снова уснув, досматривая последние полчаса черноты перед первым уколом. Потом я долго всматривалась в свой корявый почерк, обычно я пишу красиво, как бабушка, я пыталась во всём походить на неё, пока не вспомнила, откуда это. Теперь я лучше запоминаю эти сны, а может я их просто придумала. Вы даже не представляете, какая дурь может придти в мою голову! Папа сказал, что я быстро повзрослела, как по щелчку пальцев или тумблера. Вот интересное слово, я даже полезла в словарь, чтобы понять его. Я стараюсь много читать, особенно о своей болезни, правда, мало что понимаю, выписываю слова, долго втыкаю в словарные статьи и ничего не понимаю. Кое-что мне объясняет мой врач, когда у него есть время, и порой это запутывает меня окончательно.
Перечитала свои наброски, а потом открыла ленту ватсапа с Машкой, наш чат с папой, и ужаснулась. Я себя просто не узнала там, смотрела на себя со стороны, как на незнакомого человека. Папа прав, видимо, я повзрослела, я стала писать иначе, стала думать иначе. Ха! Я начала думать, так будет вернее, и пусть у меня от этого болит голова, но я будут продолжать, мне нравится моё новое я. Соскучилась по школе, по унылым урокам, даже по математике. Папа не заставляет меня учиться, да это и невозможно здесь, а я для себя читаю учебники по биологии и химии, пришлось и физику начать, а то химия непонятна. Машка не понимает меня, она просто не может ощутить, насколько здесь много пустого времени, этого пронизывающего белого света, от которого некуда спрятаться. Мне кажется, нет, я уверена, что если ничего не делать, то скоро ты просто растворишься в этом свете, перестанешь существовать.
Я часто вспоминаю этот день, мусолю его по деталям, разбираю на сегменты, чтобы потом всё скомкать в один грязный ком и с отвращением отбросить его от себя подальше, и с мазохистской страстью, с вожделением подобрать его на следующий день, как самое дорогое, распутать, разгладить и снова всматриваться в него. Не раз лечащий врач заставал меня за этим тягостным занятием, порой встряхивая за плечо, как безвольную куклу. Тогда я вновь видела палату, этот слепящий злой белый цвет и его умное, уже постаревшее лицо человека, знающего цену чужой жизни, свою цену. Он понимал меня без слов, не запрещая мне думать о прошлом, пытаться найти закономерности, понять, когда это у меня началось, может, это было уже давно, а я просто не знала? Он отвечал на мои короткие вопросы, которые я присылала ему в чат, а я слушала, широко раскрыв глаза и уши, старательно записывала в тетрадь, чтобы потом ещё раз прочитать, разобрать, получался небольшой конспект лекций, так он это называл. Странно, но я не видела его лица, как и многих других врачей в этой больнице, видела лишь его умные и строгие глаза, теплевшие, когда он разговаривал с детьми, со мной. Он был невысок, скорее толст, мне сложно судить, насколько это его портило, я не заигрывала с ним, в принципе ни с кем никогда не заигрывала, не хотелось. Лысый, как шар для боулинга, он сам так себя сравнил в первый день, как меня перевели в эту больницу, и контакт между нами наладился как по щелчку пальцев, оглушённая препаратами, я выдавила из себя нелепую улыбку.
Но я отвлеклась, одна мысль начинается, рождая другую, третью, четвёртую, пятую и запутываюсь окончательно. Очень сложно держать что-то долго в уме после капельниц, в одни дни я не замечаю, как утро переходит в ночь, и не сплю до утра. В тот злосчастный день, эту фразу я вычитала из одного романа, названия которого уже не помню, нечего говорить о содержании, мы были в клинике вместе с папой. Память восстанавливалась с трудом, сначала проявился смутный образ, лицо женщины и её руки. Она обтирала меня салфеткой, не знаю, где я лежала, наверное, на кушетке. Странный запах, с одной стороны, равнодушный, запах отдушки и спирта, вроде ромашка, а другой, более сильный, но пробивавшийся волнами, смываясь прочь, кислый, горький, сладкий, так пахла мёртвая крыса на даче у бабушки, когда строители разобрали одну перегородку, никогда не забуду этот запах гнили. И так пахла я, понимание пришло не сразу, сознание долго берегло меня от этого, но после укола, когда хмурый седой врач что-то вколол мне в вену, глаза, наконец, раскрылись, а мозг открыл всё передо мной. Разбитая об эскалатор спина страшно болела, голова была не своя, горела и дико стучали молоты в затылке, облёванная, из меня вышел весь завтрак и небольшой обед, я вроде обедала, не могу точно вспомнить, я лежала перед всеми и боялась, что все на меня смотрят, снимают на телефоны. Разобравшись со своими страхами и ужасом, душившим меня, я вскоре поняла, когда меня грузили на носилки, что всем окружающим на меня плевать, кроме этого врача, медсестры и папы, всё это время стоявшего рядом и державшего мою руку. А я даже разреветься не могла, задыхалась от паники. Интересно вот так смотреть на себя со стороны, холодным циничным взглядом, не лишённым сочувствия. Во мне что-то умерло, именно тогда, в тот момент, как захлопнулись дверцы скорой, и машина, заревев сиреной, рванула разрезать пробку. Что-то умерло, в сердце, не знаю, не понимаю, что, но чувствую этот холод внутри себя, думаю об этом, и сердце замирает, а потом дрожит, теперь я знаю, что это аритмия.
Какой сейчас день? А месяц? Зима уже закончилась, а я была последний раз дома в январе. Сначала обычная больница, пока что-то кололи, делали анализы, решали, а я лежала в коридоре. Мне было всё равно, никто особо не подходил ко мне, медсёстры огородили меня ширмой, и больные думали, что я заразная. Папа приезжал каждый день, вечером, опаздывал, его пускали на десять минут, а если не успевал, то приезжала Людмила. Я недолюбливала её, ревновала к папе, глупо себя вела, она ничего мне не говорила, улыбалась, что-то рассказывала, а я делала вид, что не слушаю, нехотя принимала гостинцы. Она красивая, наверное, мне это и не нравится. Такая же высокая, как я или чуть ниже, но шатенка, у неё волосы как тёмный шоколад, мне всегда казалось, что они и пахнут также, с выпуклыми формами и стройная, совсем не похожа на мою мать. Я быстро сдалась и стала переживать, когда Людмила не приезжала ко мне, решилась и написала ей большое письмо, и мы до ночи болтали по ватсапу, пока медсёстры не заставили меня выключить телефон, я мешала другим спать, нарушала режим. Как много у нас оказалось общего, как неожиданно стала мне она близка, язык не поворачивается назвать Людмилу мачехой, ей тоже противно это слово.
Пришли анализы, все сразу, отовсюду, и меня перевезли в онкоцентр, где мне самое место. Пошла по стопам бабушки, как мне сказала врач в приёмной, читая анамнез в карте, вот сволочь, даже не смотрела на меня. Я рада, что попала в детскую палату, долго решали, не положить ли меня к взрослым, всех смущал мой рост. Капельницы, уколы, потом снова капельницы, дрянная еда, никого не пускают, всё передают в пакетах, обрабатывают антисептиками, облучают, пункции, проколы, анализы, анализы, анализы… консилиум, консервативное лечение, уточнение диагноза… всё это вращалось вокруг меня, образуя свистящий, давящий на уши вихрь, слепящий белым светом, злой, мерзкий, безысходный, и я знаю имя этому белому, царапающему изнутри, скребущему в голове, давящему сердце отчаянью, имя ему – лейкоз.
Глава 3. Не своя, не своё
Приходит время, и ты начинаешь иначе воспринимать себя, свои поступки, своё тело, пространство вокруг тебя, людей, замечаешь их интерес, осуждение, сдерживаемую злость, зависть, пустоту, улыбки, иногда лицемерные, не до конца научившись выделять из них искренние, добрые, немного грустные. Я стала резко расти в девять лет, вроде в девять, память стала смеяться надо мной, многое, что я помнила отчётливо заволокло густым липким туманом, и мне стало казаться, что этого не было, всего лишь плод моего воспалённого воображения, может быть сон, короткий, яркий, в который я часто проваливаюсь, теряю сознание.