Держи меня за руку / DMZR (страница 9)

Страница 9

Я оборачиваюсь, зажмуриваюсь от страха – монстры двинулись на меня, и я кричу от ужаса. Кто-то толкает меня в плечо, с трудом разжимаю глаза, но никого не вижу. Сквозь щели в двери пробивается жёлтый свет, играет пианино, дети поют весёлую песенку про зиму, нескладно, уныло, воя, а музычка бьёт сильнее молоточками по струнам, давно не подтянутым, расстроенным. Вижу перед собой тень, она разломанная полосками света, скрюченная, как и я на полу перед дверью, и как я сюда попала, я же была в углу, спряталась за большой коробкой с обломками стульев. Тень распрямляется, восстаёт передо мной, крепкая, высокая. Я, вскакивая следом, борюсь со своим страхом, перестаю кричать и плакать. Этот момент я запомнила на всю жизнь, остальное не помню, лишь ощущение страха перед взрослыми женщинами, вымещавшими на малышах свою неустроенную жизнь.

В садик я проходила недолго, бабушка забрала меня навсегда, до школы, как только вышла из больницы. Она всё поняла без слов, без моих слёз или больших от страха глаз, тихого клокотания из горла, вместо слов, а я хорошо говорила, много смеялась, но не здесь. Бабушка забрала меня в один из дней, я тогда ещё не знала, что она вышла из больницы, что курс лечения придётся доходить дома. Я была вся зарёванная и облёванная, в меня запихивали запеканку, а у меня дико болели зубы, и меня рвало на себя, на ковёр, на столик, за что мне врезали по мордашке хлёсткими пощёчинами холодных рук, пропахших «бабкиным» кремом. Меня до сих пор тошнит при виде запеканки, и я знаю, что это вкусно, мне даже иногда нравится запах, но это лишь на мгновение, а потом к горлу подступает мерзкий ком, и надо быстрее уходить, пока не вырвало.

Меня вытаскивают из аппарата. Я не сразу понимаю, где я и кто эти люди. Медсестра суетится надо мной, вытирает салфетками, а я не чувствую этого, вижу её движения, вижу жёлто-красную жижу, которую она стирает с моего лица, горла, груди и живота, не чувствую запаха рвоты, ничего не чувствую. Меня ругают врачи, что я не сдержалась, не слышу их – не хочу слышать, хочу обратно в палату, домой, скорее домой, там теперь мой дом. Хочу заплакать и не могу, проваливаюсь в обморок.

Очнулась на своей койке, уже был вечер. Девочки сидели рядом, им разрешили. Оленька положила голову ко мне на постель и дремала, а Мариночка вздрагивала, поднимала головку, следила за моим дыханием. Я погладила их, девочки обрадовались, тихо, очень тихо засмеялись, стали наперебой рассказывать, как меня привезли, как они просили разрешить им посидеть рядом. Слушаю и улыбаюсь, на мне чистая одежда, меня вымыли, это даже приятно, быть чистой.

В палате больше никого нет, других девчонок увезли, койки пустые, застеленные серо-синим покрывалом. Приносят ужин, мы едим вместе, играем, кормим друг друга, так легко и спокойно на душе, ни о чем не хочу думать.

После ужина девочкам ставят капельницы, а ко мне приходит Левон Арамович. Он грустен, я вижу это сразу и делаю знак, чтобы он говорил всё, начистоту, слова не выходят из моих губ, поэтому разговариваю жестами, пальцами, и он меня понимает.

– Есения, новости плохие. У тебя нейролейкоз, всё наше лечение не помогло, а, может, и усугубило твоё положение, – говорит он негромко, так, чтобы девочки не слышали. – Лечение будет долгим, придётся облучать тебя. Не будем загадывать, посмотрим, как ты отреагируешь на лучевую терапию.

Прошу его объяснить, что это значит, нейролейкоз. Он достаёт из кармана телефон и показывает мне мои снимки. Это я, но другая, разрезанная тончайшим лезвием на сегменты, на проекции. Он останавливается на одной проекции, где меня, моё тело, оставшееся за кадром, загораживает моя тень, сотканная из сотен нитей, жгутов, чёрных, вырванных из плоти. Это моя тень, я узнаю её, а она меня, насмешливо смотря мне в глаза.

– У тебя поражены нервные окончания, метастазы по всей нервной системе и в головном мозге. Это лечится, не паникуй, – говорит он, я делаю жесты, что спокойна, а сама глаз не могу отвести от своей тени. – Надо верить, и всё получится. Завтра продумаем план лечения.

Быстро гляжу на девочек, а потом в его глаза, и сразу вижу ответ. – Нет, только не они, нет! Кричу глазами, что это неправда!

– Да, к сожалению, и девочки тоже. У них не так сильно, как у тебя. Поэтому вашу палату изолировали, к вам не будут никого подселять. Не переживай, у девочек всё будет хорошо, поверь мне, – он хлопает меня по руке, забирает телефон и уходит. Его глаза не врали мне, он не старался обнадёжить, сам верил в то, что сказал.

Я не волновалась, понимание новой проблемы успокоило меня, теперь всё стало на свои места. Девочки уже спали, а я старательно записывала сегодняшний день, вот сижу, заканчиваю эту главу. Папе писала много, рассказала про сон, но не до конца, решила прислать первые записи моего дневника, ему и Людмиле. Перечитала их и поняла, зачем всё это пишу. Так проще, писать о прошлом, пускай и недавним, но не для того, чтобы вспоминать его, жить им, а для того, чтобы не бояться настоящего, и я не боюсь.

Глава 6. Бум-бум-трам-трам-бам-бам!

Лампа на потолке надломилась, свет начал падать вниз, потолок накренился, и я полетела. Сначала меня подбросило вверх, а затем резко, больно потянуло вниз, в глубину чёрного тоннеля. Я не видела его стен, с трудом приподняла голову, чтобы рассмотреть верх колодца, но надо мной сомкнулась чёрная сплошная мгла, живая и шевелящаяся. Прорываясь сквозь неё, кожей ощущала сопротивление, становилось то жарко, то холодно, пока скорость не возросла до невыносимой, заложило в ушах так, что я не могла открыть рот, чтобы закричать от страха. Что-то двинуло меня в левый бок, и я на всём ходу налетела на стену колодца.

Бум! Бу-бум-бум! Забило меня о стенки, а неведомая сила упорно тянула вниз. Я сжалась, перестала дышать, выдыхая лишь в момент удара, когда терпеть было совсем невмоготу, и вдруг всё закончилось. Я сижу на холодной земле, пахнет сыростью, плесенью и чем-то сладким. Поднимаю голову и вижу неровное круглое жерло и синее небо, по которому плавно плывут густые мягкие облака, ослепительно белые, и небо такое синее, словно его кто-то нарисовал акриловой краской, ненастоящее, такое бывает в середине июля после дождя. Как-то летом мы полезли в колодец, брошенный, не то высохший, не то засыпанный, с Лёшкой, один из пацанов, как и я проводивший лето в деревне. Я спустилась первая, он даже не уговаривал меня, я сразу полезла, совершенно не боясь запачкать белое платье с синими птичками и мелкими цветами. Платье тогда запачкала и коленки ободрала, но спустилась вниз по полусгнившим скобам, вбитым в холодный скользкий камень.

Колодец давно высох, в нём не было даже лягушек и жаб, в моём детском сознании они должны были жить именно здесь, прятаться от нас днём. А ещё я думала, что эти колодцы, которых у нас было целых три, все высохли, и построили для лягушек и жаб, чтобы разводить, а потом продавать французам – это мне рассказал дядя Миша, весёлый добрый дядька, наш сосед по улице. Мне было тогда восемь лет, вроде восемь, не помню точно, и я всему верила. Особенно тому, что рассказывалось умело, с шутками, с долгими и красочными описаниями. А дядя Миша умел так, потом, когда я подросла, бабушка рассказала мне, что он был детским писателем, жалко, что умер быстро, у меня дома сохранились его небольшие книжки добрые и весёлые. Когда я их читала, то видела дядю Мишу, смеющегося и быстро превращавшегося в мальчишку, весело кивающего и подмигивавшего: «Пошли со мной! Я знаю такое, такое! Пошли-пошли, не дрейфь, только бабушке не говори».

Показалась голова Лёшки и тут же скрылась. Издали, откуда-то далеко донеслись крики, ругань, в колодец глянула какая-то бабка, а я не смотрела туда, меня больше интересовали большие слизняки на стенках и длинные насекомые с сотнями ножек, копошащиеся под ногами. Я их совершенно не боялась, длинные козявки ползали по моим ногам, так щекотно, я отпихивала их вниз, когда они норовили залезть под платье. Рассмотрев всё, я поняла, что здесь не так интересно, как мне казалось, а ещё я замёрзла и была зла на Лёшку, что он струсил. Потом я узнала, что его схватила бабка Надя со своим дедом Арнольдом и втолкнула в руки его родителей. Ох, и досталось ему, выпороли, по-настоящему, ремнём. Он мне показал на следующий день красные больные рубцы на попе, но меня не сдал.

Пора вылазить, холодно и противно, запах плесени затыкает ноздри, становится трудно дышать. Я встаю с земли, отряхиваюсь от насекомых, они опадают с меня чёрным пеплом, и я останавливаюсь, беря в руки двух непонятных многоножек. Они смотрят на меня чёрными глазками, прячутся в ладони, и я несильно сжимаю кулаки, чтобы не раздавить их, но и не дать кому-то увидеть их. Я чувствую, чую чьё-то присутствие, оно рядом или они? Небо пропало, как и колодец, лишь две многоножки шевелятся в руках, приоткрываю ладони, смотрю на них, отчётливо видя их в сплошной мгле, и убираю их под платье, щекотно, они застывают на месте, и я их почти не чувствую.

Выдох, облако пара застыло перед лицом, капельки слюны медленно кристаллизуются, превращаясь в снежинки, мгла вокруг меня корёжится, ломается, разрываясь на лохмотья, за которыми становится видна огромная комната, и сшивается заново, образуя жирную непроглядную толщу. Я смотрю на снежинки, они искрятся от затаённого света, красивые, непохожие ни на что, с шаром из витиеватых линий в центре и лучами, переплетёнными с цветами, вырастающими из шара. Чем дольше я смотрю на них, тем сильнее они завораживают, манят к себе, и я не слышу глухого, нарастающего боя, переходящего в разрывы.

Бам! Бам! Трах-тарарам! Бам-бам-бам-бам-бам-бам-бам-трам! Всё рушится, мгла разрывается на мириады чёрных точек, они вспыхивают, будто бы их кто-то поджёг, и исчезают. Ничего не вижу, ослеплённая этой вспышкой, в заложенные уши с трудом проникает шум, нечёткий, рваный бит. Это музыка, мне кажется, что я знаю её, хорошо знаю.