Дом свиданий (страница 3)

Страница 3

Двойной шепот передвинулся куда-то в глубину квартиры. Иван Дмитриевич прошелся по комнате, перебрал стопку книг на маленьком столике у окна. Всё это были сочинения по коммерции. От нечего делать он взял одно из них, томик под названием «Таможенные пошлины во Франции при Людовике XVIII», небрежно полистал и ахнул: в конце книжки имелись вклеенные страницы с дамочками в непристойных позах.

Кровь быстрее побежала по жилам. Воровато поглядывая на дверь и прислушиваясь, не идет ли Куколев, Иван Дмитриевич начал рассматривать картинки. Одна дамочка опускала с плеча лямку бюстгальтера, другая игриво поднимала край пеньюара, третья натягивала чулок, четвертая, в спущенных, как у дитяти, чулочках, нежно баюкала у груди собственные подвязки. Пятая, шестая… Все были пухленькие, чернявенькие, как мадам Зайцева.

Иван Дмитриевич с некоторым сожалением отметил, что позиции, в которых за ними подсмотрел художник, еще достаточно невинны, словно это не развратные женщины, не куртизанки, а всего лишь девицы, донельзя истомленные своим целомудрием и страстно мечтающие от него избавиться. Казалось, они не перед мужчиной раздеваются, а репетируют, чтобы впоследствии не оплошать, перед зеркалом в девичьей спаленке. Да и то под такой обложкой им можно было позволить себе несравненно большие вольности.

Иван Дмитриевич положил книжку на место и обратился к тем картинкам, что украшали стены.

С большого и единственного здесь портрета взирал писанный маслом по грудь калмыковатый старик с пронзительными глазами, с каменной лепкой скул и губ, упрямо проступающих сквозь жидкую азиатскую растительность. Он висел в красном углу, почти вровень с иконами, из чего Иван Дмитриевич заключил, что перед ним супруг Марфы Никитичны, он же отец Якова Семеновича и дед Оленьки, умерший задолго до ее рождения. Художник запечатлел его во всей красе древнего благочестия – при бороде, в кафтане времен стрелецких казней, с кожаными раскольничьими четками в руках, чье название Иван Дмитриевич вспомнил лишь на следующий день: лестовка.

Фоном для портрета этого праведника с капиталом в десятки тысяч рублей служил дивный град, сплошь утыканный пожарными каланчами, осененный одновременно солнцем и луной, сияющий золотом и киноварью. Нетрудно было догадаться, что это Иерусалим. Все соседи не по одному разу слышали от Марфы Никитичны, что ее покойный муж совершил паломничество в Святую землю и привез ей оттуда иорданской воды. С той поры началось его коммерческое процветание.

Что касается гравюр, их можно было разнести по двум классам: на одних изображены были руины, на других – кораблекрушения. Независимо от класса каждая гравюра имела в углу скромный росчерк Гнеточкина, оптом, видимо, сбывшего свои изделия богатому соседу.

Отдельно висели две картинки: литография и акварель. Первая, исполненная в народном духе, изображала ватагу чертей, которые ворвались в трактир, зацепили пожарными крючьями пропившегося догола человека и тащат его к подполу с откинутой крышкой, откуда, надо полагать, подземный ход вел прямо к котлам с кипящей смолой. Поодаль, с нательным крестом в руке, полученным, как понял Иван Дмитриевич, от голого уже пьяницы в уплату за последнюю чарку водки, стоял трактирщик. С двумя крестами, своим собственным и благоприобретенным, он чувствовал себя в полной безопасности и наблюдал происходящее с таким видом, словно не знал за собой никакой вины.

Подобные картинки вывешивались обычно в тех заведениях, где посетителям не подают крепких напитков. Иван Дмитриевич давно заметил, что чем нравоучительнее полотно, тем меньше видна в нем забота о подражании природе. Здесь эта закономерность проявила себя в полной мере: руки у бедного пьяницы росли локтями вперед, одна нога была короче другой, а число пальцев на каждой из верхних и нижних конечностей колебалось вокруг цифры «пять», ни разу в точности с ней не совпадая. Черти, включая самого главного, который руководил этой лихой вылазкой, тоже имели различные изъяны, но тут художника можно было извинить отсутствием у них общепринятой анатомической нормы. Лишь взятые ими на вооружение пожарные крючья были списаны с натуры.

Акварель висела рядом с литографией, однако принадлежала совсем иному направлению в искусстве. Народностью здесь и не пахло: местом действия художник избрал не дешевый трактир, а вестибюль парадного подъезда в очень хорошем доме. Ковровая дорожка спускалась по ступеням, на тумбе возвышалась мраморная ваза с рельефом. Бронзовая наяда, потупившись, держала в поднятой руке светильник, только что, вероятно, потухший. Над ним еще курилась тонкая струйка дыма.

На переднем плане стояли двое: явившийся с улицы громадный рыцарь в доспехах от шеи до пят, в шлеме с опущенным забралом, и сошедший ему навстречу по лестнице средних лет господин в котелке, в модном длиннополом пальто, какое жена мечтала увидеть на Иване Дмитриевиче. Оба стояли на площадке вестибюля между нижними ступенями лестницы и открытыми дверями парадного, их ладони уже встретились, рукопожатие вступило в ту фазу, когда взаимное пожимание рук вот-вот перейдет в легкое их потрясывание, после чего они будут расцеплены. Лицо рыцаря скрыто было под забралом, а на отвернутой немного вбок физиономии господина в котелке застыла вымученная, почти страдальческая улыбка. В то же время чувствовалось, что всего мгновение назад он улыбался вполне радушно, а мгновение спустя эта улыбка превратится в искажающую черты гримасу ужаса и невыразимой муки. Невозможно было понять, каким приемом или суммой приемов достигалось это впечатление, достаточно, кстати, неприятное. В итоге Иван Дмитриевич счел его не заслугой мастера, а случайностью своего собственного настроения. Увы, впоследствии пришлось убедиться, что настроение тут ни при чем: именно на такой эффект художник и рассчитывал.

Странный сюжет! По несовместимости фигур, относящихся к разным эпохам, расстояние между которыми составляло три или четыре столетия, рисунок мог сойти за карикатуру, но тяжелый колорит с преобладанием серого и черного, на контурах размытого потусторонней призрачной синевой, и отсутствие пояснительных надписей говорили о том, что едва ли рисовальщик ставил перед собой задачу откликнуться на какую-нибудь злобу дня. К тому же карикатуры не вставляют в рамки и не вешают в гостиных.

Иван Дмитриевич разглядывал эту акварель минуты две, тем не менее позже все-таки не мог вспомнить, тогда ли он отметил или уже задним числом восстановил в памяти, что за спиной рыцаря в доспехах двери дома распахнуты в ночь, в мрачное небо с грозно полыхающими созвездиями, среди которых бросались в глаза семь звезд Большой Медведицы.

– Извините, что так долго, – входя и помахивая уже готовым планчиком, сказал Куколев. – Правая рука, сами видите, по болезни в отпуску, рисовал левой, а она у меня с детства бесталанная, даже ногти на правой руке остричь не умеет. Приходится просить жену.

В ответ Иван Дмитриевич указал на литографию с чертями:

– По-моему, такие картинки вешают в чайных. Зачем вы ее здесь держите?

– Мать подарила.

– Вам?

– Мне. Что вас удивляет?

– Чертяки эти. С какой стати вздумалось ей дарить сыну этих шишиг?

– С намеком, – объяснил Куколев. – Мол, вон оно что с людьми делает, вино-то!

– Вы разве пьете?

– Нет, но раньше бывало.

– А это что? – перешел Иван Дмитриевич от литографии к акварели.

– Это? А-а, пустяки.

– Тоже чей-то подарок?

– Да, одного приятеля.

– И тоже с намеком?

– Сейчас не время. Давайте к делу, – сказал Куколев. – Подсаживайтесь поближе, сейчас я вам всё покажу.

Он, ясное дело, торопился, и все-таки уже тогда возникло смутное подозрение, что говорить об этой акварели ему не только некогда, но и не хочется.

Здоровой рукой Куколев разложил на столе свой планчик, сели его изучать.

– Сделайте одолжение, – попросил он, покончив с маршрутом, – поезжайте к моему брату в качестве официального лица, как-нибудь припугните его полицией и узнайте, там ли Марфа Никитична. Еще лучше, если вы сумеете вернуть ее домой. Может быть, вам это и удастся. Братец у меня всегда был трусоват, а вы, насколько мне известно, человек находчивый… Заранее благодарен.

С этими словами Куколев достал из кармана и положил поверх планчика десятирублевую ассигнацию.

– Что, – не прикасаясь к ней, спросил Иван Дмитриевич, – прямо сейчас?

– Да, голубчик.

– Отчего такая срочность, если вашей матушке ничто не угрожает?

– Моя Оленька сегодня весь день проплакала. Она без бабушки жить не может.

– Извините, Яков Семенович, но за десять рублей я в это поверить не могу.

– А за сколько можете?

– По крайней мере, за половину той суммы, которую унесла Марфа Никитична.

– Хорошо, – вздохнул Куколев, – призна́юсь вам честно. В бумажнике вместе с деньгами лежала одна вещица, не предназначенная для посторонних глаз.

– Что же это такое?

– Для вас не имеет значения. Для нее, впрочем, тоже. Я не хочу, чтобы вещица попала в руки моего брата.

Такая секретность подействовала на Ивана Дмитриевича едва ли не сильнее, чем соблазнительно красневшая на столике десятка. Наряду с мстительностью, любопытство лежало в основе его характера, как замко́вый камень.

– Ладно, – сдался он. – Еще одну красненькую накиньте, и я к вашим услугам.

Просьба исполнена была немедленно: поверх десятирублевой ассигнации легла вторая такая же.

– И на извозчика, – велел Иван Дмитриевич.

– Прошу.

Куколев добавил к двадцати рублям еще полтинник, два двугривенных и гривенник.

– Ой, хватит ли? Ваньки обнаглели, дерут, ироды.

– Не сомневайтесь. Достанет два раза туда и обратно съездить.

– Верю, верю. Давайте еще пять рублей, и я готов ехать.

– Не многовато? Пять рублей-то на что?

– Так. Для ровного счета.

– Десять, десять, рубль мелочью и пять, – сосчитал Куколев. – Получается двадцать шесть рублей. По-вашему, это круглая сумма? Тогда уж давайте мелочь назад. Или нет, возвращайте мне всё, а я вам выдам четвертную, и дело с концом.

– Нет, оставим как есть, – твердо сказал Иван Дмитриевич. – Мне приносят удачу те числа, что делятся на тринадцать.

В прихожей он незаметно сунул двугривенный Евлампию, исполнив тем самым свое обещание, и вышел.

2

Жена терпеть не могла, когда Иван Дмитриевич по вечерам отлучался из дому. Даже пятнадцать рублей не смягчили ее сердце и не вырвали у нее прощальный поцелуй. Десятку он утаил, оставив себе на расходы. Всё равно она ничего не изменила бы. Жена была из тех женщин, чью любовь и прощение нельзя купить ни за какие деньги.

Иван Дмитриевич сошел на улицу, дошагал до людного перекрестка, там кликнул извозчика и часов около девяти, сверившись по планчику, уже стучал под воротами опрятного деревянного домика за Охтинской заставой. Не открывали долго. Наконец неласковый женский голос спросил из-за ограды:

– Кто?

– Полиция, – традиционно ответил Иван Дмитриевич.

Калитка отворилась, он увидел высокую, статную даму в домашнем капоте. Возраст ее в глубоких сумерках определить было трудно.

– У вас что, прислуги нет? – поинтересовался он, предъявляя свой жетон полицейского агента.

– Сегодня суббота. В субботние вечера наша прислуга пользуется полной свободой.

Сказано было тем тоном, каким высказываются заветные политические убеждения, не вполне согласные с линией правительства.

– Ваша фамилия, мадам? Или, простите, мадемуазель?

– Мадам Куколева. Как же так? Стучитесь в дом и не знаете фамилии хозяев?

– Какая приятная неожиданность! – воскликнул Иван Дмитриевич. – Неужели вы супруга Семена Семеновича Куколева?

– Да…

– Того самого?

– Вы знакомы с моим мужем?

– Лично – нет, но весьма наслышан. Он ведь служит по Министерству финансов?

– Да.